Выбрать главу

Папахи на них нашенские — кудластые, кудластые — донские. Взвыл я… а тут меня и вывели.

Очнулся, Ахмед сбоку стоит.

— Будет, — говорит, — пойдем домой, насмотрелся я.

Дождик идет, моросит. По-о-ехал мой Иван Ильич. Жить мне после такой картины не хочется. Город кругом! Стою на тротуаре, а напротив магазин шляпный электрической вывеской мне мигает. Отвернулся я от модных картузов и побрел домой.

Вот почему — знаю я, что жив где-то кум мой, Гаморкин.

А не прошло с этого дня и двух недель — другое чудо.

Разнес хлеб по домам и иду к себе, опустив голову, в пекарню. Стоит у меня эта картина в мыслях и столкнуся, ну нос с носом с…

Нет, какой же случай!

Нос к носу с… Михаилом Александровичем Петухоем.

— Ты ли это, Александрович?

— Я, собственной персоной!

— Побожись!

— Лопни мои глаза и разрази меня гром на этом самом месте, и что-б мне, после этого, с него никуда не сойти, три дня ни соли, ни хлеба не есть и на коня не сесть.

— Стой! — обрадовался. — Ты! Откуда

и какими судьбами?

_ А такими — говорит и улыбается —

Кеть-меть, на горе ведметь. Как подошли, значит, мы с Иваном Ильичем к Черному морю.

Руками на него замахал.

— Молчи, молчи. Зайдем где нибудь выпить __ все-то ты мне и расскажешь поподробней.

Ну, думаю, вот и вести о Гаморкине, все-то я сейчас узнаю, как и что.

Зашли в кабачек, поставил я литр винца, расцеловались мы еще с Петухой и стал он мне повествовать.

А сперва чокнулись.

— Слава Богу, что мы казаки.

— Дошли мы до Черного моря, как сам ты, Евграфыч, знаешь, до самого Новорассейска. Ну, куда? Известно — мы с Ильичем на пароход, а нас обратно. Стоит дядя-доброволец с ружьем и нашивкой трехугольной на рукаве.

— Не для вас, — говорит, — катитесь колбасой!

— Что? — сказал Гаморкин. — Ка-ак?

— А так! Не для вас и все. Для вас другие суда придут, а эти — не для вас.

Врет, конечно, стерва. Стали мы ходить по бережку. Никто нас не берет, туда сунемся — „досвидания", сюда — „привет в Черкасском передавайте". Коней мы побросали, а они уцепились и за нами ходять — прогуливаются. Тоска смертная, неуёмная. Гаморкин зубами заскрежетал.

— Ни в жизнь, говорит, добровольцам этого не прощу. Пришла пора погибать нам бесславно от большевицкой, злодейской руки.

Нас на бережку так-то вот тысяч несколько казаков. Не мало. А кораблики ушли. Остались мы со своими казачьими офицерами с пиковым антересом. Сел Гаморкйн на молу, ноги к воде свесил, качает головой.

— Плохие, — говорит, — братец Петухой, дела. Очень, даже, плохие. Никуда тебе ходу нет. Пропадает Войско Донское ни за понюшку табаку. Ужели же концы нам пришли? Этого-ж быть не может!

Рассказывает Петухой, а я сижу и глаз с него не свожу. Все мне так вот перед глазами и рисуется.

Выпил свой стаканчик Петухой и дальше стал говорить.

— Забрали нас товарищи. И чего только мы не натерпелись. Соорудили они из нас 21-ую дивизию. Наш полк в Отдельный Дивизион свели. Командира полка, полковника Рытикова — в отставку, дали нам своего и погнали на Польский, этот Западный фронт. Ху-у-у. И началось тут светопредставление; русские офицеры за Россию под большевиками дерутся из патриатизму; большевики за Интернационалу из патриатизму, поляки за свой Край тоже из патриатизму, а мы… промеж них болтаемся — места сабе подходяшшего сыскать не можем. То туды, то сюды.

Тут табе и конная атака, и красных-армейцев нагайкой пужай и задерживай, если бегуть. Тут его в бой, а он раком.

Кругом — леса и болота. Темно и мокро.

И вот в одном селе, по празванию Вечша, собрал Гаморкин совет из казаков. Призвали офицеров, и через три дня, перешли мы на сторону поляков полным составом — и казаки и офицеры казачьи. Нарвались на Поз-нанские войска, на 15-ую дивизию. А командир ейный, прямой и твердый, видать, генерал, — фамилия ему Июнк — пустил наши души на покаяние, а сперва, вроде опрос учинил.

— Чего перешли?

— Казаки мы!

— Все равно, — говорит, — русские!

— Нет — твердо отвечает за всех Гаморкин. — Знать не знаю и ведать не ведаю. Против вас не воюю и войны вам Дон не объявлял. А есть мы — казаки Донские, а страну нашу, Всевеликое Войско Донское, разорили супостаты в конец, Атамана прогнали и всё там под врагами нашими в опустение пришло и в несчастии великом пребывает. Нам хуже никогда не было.

Сказал — рублем подарил.

Генерал ему в глаза заглянул и руку пожал.

Гаморкин где-то раздобыл сигару, запалил ее с одного конца, а другой в рот вставил. Дымит и поплевывает, поплевывает и дымит.

Да, Евграфыч, удивительный, Иван Ильич человек. Казак. И ушли мы в лагеря. Я потом из лагерей — в Германию, а теперь вот сюда пробрался. Без визов и лигамаций. Кому, на кой шут, они нужны! Слыхал я, Нансенов пачпарта наделал, так это для беженцев, не для нас. Нам папаха — пачпарт, а придет время сами себе что надо напечатаем.