Сказал Петухой, дернул плечами, стукнул в бутылку своим стаканчиком:
— Центральная, подавай — и выпил за мое здоровье.
— А что же с ним? — допытываюсь.
— Он от меня в Польше отстал. Иду, говорит, на заработки.
Как, Евграфыч, Гаморкин в Орше голову не потерял — до сих пор не понимаю. С комиссаром сцепился. Вылазим мы вот-так из эталона, сели на коней, флаг нам красный развернули, а комиссар Бочковский говорит:,
— Песню грайте эту, как ее, — „Вышли мы все из народа", или „Борцы идеи, труда титана!"
А Иван Ильич подмигнул ребятам, да как гаркнет:
„Сла-а-а-авим Платова-героя.
Победитель был врагам!"
Тут все со свистом, с подголоском, с гиком, подхватили:
„Победитель был врагам, Слава Донским казакам!"
А комиссар:
— Отставить!
Хлестнул Гаморкин коня, подлетел к нему.
_ Кого, — говорит, — отставить? Всех уже отставили.
— Песню, — лютится комиссар.
— Песня хорошая, Донская! А ежели язык казачий непонятен, так переведем.
Что было?!… Комиссар — за плеть… да ударить не посмел; оглянулся вокруг, видит — один-то он среди казаков, кругом лес. Отъехал. И-эх.
Петухой неожиданно наморщился.
— Чего-чего только не было, — Кондрат Евграфыч!
— Стой! Значит Гаморкин вместе с тобой от красных ушел? Спасся?
— Спасся! И я спасся, а лучше мне у своего куреня под плетнем со смертельной раной завалиться бы, чем так-то вот на своих мозолях седьмой год плыть по житейскому морю. Ни бережка тебе, ни островочка!
— Когда же ты приехал?
— Сегодня.
— Спать где собирался?
— Пока не знаю.
— Ну, тогда идем ко мне.
Привел я его к себе, уложил на свой топчан, — спит он сейчас на нем, похрапывает. Постарел, усы побелели, лицо все морщинами пошло. Разметался во сне, бредит. Сижу, а над ними и всплывают в моем мозгу картины былого; вспоминаю, как когда-то он был у меня в гостях, и Прасковья Васильевна нас катламчиками потчивала. Сижу над ним. Свеча моя оплыла, и фитиль закорючкой, наподобие собачьего хвоста, загнулся и чадит. Пишу о нашей дневной беседе. Один нашелся-таки, — где-то остальные? Да и остальные не так важны, как мучает меня неизвестность об Иване Ильиче.
А уж мы с Петухоем больше не расстанемся.
Есть теперь казаки, которые всеми забыты и Богом и людьми.
Бог-то один, а вот людей много.
И никто из этих людей и не вспомнит, что в селе, скажем Штринберг, или там на какой нибудь границе, или в каком нибудь лесу, или в глубине рудника, бьется в тяжелом труде казак. Что такая скотская жизнь, вдали от родного простора, от семьи и воли степной, сама уже его наполовину расказачила и затерла. Что давно уже предоставленный самому себе, он днем и ночью гонится за куском хлеба. Что Атаманское слово, или письмецо станичника до него и не доберется.
Войсковой праздник, для такого казака, все равно, что буден день и все то слезы, и пьяные, и трезвые, на его щеках высохли, и щеки эти заросли седою щетиною, а глаза ушли глубоко.
И видно только — светится в глазах этих огонек.
Светится еще какой-то огонек, но придет смерть, она проклятая, человека не забывает, дунет-плюнет в глаза казачьи, потушит огонек острый в зрачках, и возьмут чужие люди его за ноги и поволокут на похоронное место, поволокут, да и зароют.
Казака по глазам сразу отличить от других можно.
У многих обличье казачье стерлось, многие и шкуру свою другой заменили, послушными стали, и на все руки, его, скажем, сзади и не угадаешь; ну, а обернулся если в глаза вглядишься — он! Он — казак.
Окаянным Каином шалается без пристанища и семьи! Всего-то он натерпелся, ко всему привык, со всем, вроде, согласился и примирен, а горит все таки в нем — упорный дух.
Это ничего, что кожа да кости остались! Что там туберкулеза или старость — он как свечка.
Горит ровненько, светит в нутре.
Такой вот казак-молчальник, из года в год, в сторону своей степушки глядит. Глядит и молчит.
Оно и правда — о чем разговаривать?
Меня всегда к таким тянуло. Сам я такой и Петухой такой.
Встал он на другой день, я ему работишку нашел, он за нее тотчас же ухватился — хоть бы слово сказал. Метет он улицу, голова опущена — трудится, только и подымет взор свой, когда мимо его конный солдат верхом пройдет. Посмотрит он такому в след, посмотрит, как у коня сзади все четыре подковы поблескивают и по мостовой цокают и опять к метле. Или вспомнит что, или пожалеет о чем — не знаю.