— Да што ты, — волновался Гаморкин, — такъ вить ен совсем и без усякой станицы.
— Без станицы? Как же так. Как-же это человек без станицы могёть быть? Знаем мы его прохвоста.
— Да он иногородний, из под Царицына.
— Иде там — Царицына, не-е казак. Самый настоящий казак. Эге-ге-ге, вспомнил — Иван Ильич Гаморкин, станицы он будет…
Капли пота выступили у Гаморкина на лбу. Не выдержала казачья душа.
— Ху-у, да и едкие же вы Елизааветинские.
— Мы-то?
— Вы-то…
— Ето вы, дяинька, поклеп взводите, о Гаморкине усякая собака знаить. Однажды, помню, идем мы с батяней, навстречу нам Гаморкин. Задержали коней.
— Драсьте вам.
— Драсьте, — отвечает Гаморкин, — разрешите вас пригласить станичники хорошие, к Персиянихе, я свое рождение справляю третий день.
— Што-ж, отец мой, — отвечает, — зайдем, двум смертям не бывать!
Зашли в корчму.
— Вино есть от Пухляковскаго винограду?
— Есть. Извольте-с.
— А поесть?
— Тоже есть.
Тут ето Гаморкин к хозяйке.
— А бумага, пытает, у вас есть?
— Для чего, спрашивает хозяйка, ежели што, то и травкой можно.
— Нет, отвечает Гаморкин, мне бумага не затем нужна…
Болтает казаченок, глаза у него блестят. Иван Ильич шел рядом, повеся голову и с таким покорным видом слушал рассказ о самом себе, что и мне жалко его стало.
— А мы с батяней спрашивали его: „Зачем вам, станичник, бумажка нужна? Ежели што?…"
А Гаморкин опять к хозяйке.
— А марка семи-копеечная у вас есть?
— Для чего? — спрашивает хозяйка. — Ежели вы собирать изволите, то у моего мальца иде-то египетская есть.
— Нет, отвечает Гаморкин, здешней, почты. Хочу писать письмо ко всему Великому Войску Донскому.
— О чем? — удивились мы с батяней, и зачем усех безпокоить своими письмами?
— О чем? А о том, што армяшки из Нахичевани по Области, как клопы во все стороны ползуть, и покою от них казаку нет. Не пора ли их на Кавказ обратно водворить?
А в углу, надо вам сказать, сидел Баба-янц Абадила. Взмолился он тонким голосом.
— Пожалэй, просит, Эван Эльичь. Куды моя пошла тэпэрь, послэ твоэй писма?
— А пошла твоя в Тыфлыс, на рэка Кура, — кричит Гаморкин. Хитрый и продувной казачина. Задел армяшку за живое, видать с умыслом…
— Нэ сырчай, дюша мой. Я тэбэ вином угощу.
А подлец Гаморкин хоть бы глазом моргнул. (Иван Ильич поморщился). Даже бровью не повел.
— Нет, — отвечает, — с Нахичеванью вам срок пришел распрощаться. На Казачьей земле Арийского или Прометейского племени не потерплю.
Что нам, уговаривая Гаморкина, армянин вина понастановил, и что мы его попили — ужас. Тьму. Видимо и невидимо. Вот ето справили Гаморкинское рождение, так справили. Под конец, он упился и армянам жить вообще разрешил, только не в Нахичевани, а в Одессе. Все мы тогда развеселились. Ешшо казаков подошло — знакомцы усе, а Гаморкин к хозяйке:
— Девочки у вас есть?
— А для чего, — спрашивает, — ежели етого-прочаго, то наша станица высоконравственная, а ежели, для того самого — то найдется.
— Для того самого.
Но тут казаки Гаморкина уговорили без „того самого", и Кавказско-Нахичиванского человека к хозяйке за великую ея мольбу и отпускное пустили. По сему случаю с час корчма без хозяйки была. Потом нашелся новый хозяин в лице нашего армянина и вступил в свои обязанности.
— Я, — говорит, — ни в Нахичевань, ни в Адэссу не поеду, а как я есть армэнын и казачэство лублу, то астаюсь в названной станицэ при вдовэ Екатэрыне Васыльэвне Пэрсыяныхе.
Гаморкин хотел и ето в письмо занести, как разительный пример засорения Казачества чужим алиментом, да армянин ешшо вина поставил.
Там же етот Гаморкин с кавказским человеком страх как подружился и заночевал у него. А мы — по знакомцам пошли. По сабе. Так как-же я его не знаю. Хитрюшший такой, што лиса. Пропал потом и армянин, и корчма писчебумажная.
Вдали загорелся Черкасский собор своим золотым куполом. Кривянка разрослась в ширину, в зелени вся, вся то из белых низень ких куреней.
Взглянул Гаморкин на выглянувшее солнце, на меня поглядел, потом на казаченка, как-от так приосанился.
— Ну, будя. Много, ты, станица, языком бил. Поглядикась на мине вострейше.
Казачек глянул, и… побледнел.
— Признал? — гаркнул Гаморкин во весь свой степной голос. — Я табе, сукина сына, вином ешшо поил… А?
Казаченок тут юркнул в чей-то садок, замелькал между постройками, только мы его и видывали.
— Ишь, — самодовольно усмехнулся Иван Ильич, — ишь. Вот он Кондрат Евграфыч, какой мне почет и уважение. Признал пострел меня. Враз, можно сказать, признал.