— Да верю я вам. С чего вы взяли, что я не верю. Верю, но… не хочу.
— Не хотишь?
— Нет.
— Так-таки и не хотишь? — недоверчиво переспрашивал Иван Ильич, не веря своим собственным ушам, и уставившись на нее так, будто бы впервые разглядывал и шаловливые завитки каштановых волос, и, как море„зеленые глаза, и розовый подбородок.
— Не хочу.
Она прошла по комнате и подошла к двери. Дверь вела в ее каморку.
Дело происходило в школе. Мы были в: классной комнате.
Учительница в нашей хуторской школе была иностранкой, из Тульской губернии.
— Так у него барышня, — вставая и двигаясь за нею, рассказывал Гаморкин, зимняя и летняя кухни. Скажем, летом — жарко у нас, в Донской Области, сейчас вы все кострюльки и сковородки, и лаханки в летнюю кухню из зимней перенесли и пошел у вас на воздухе дым коромыслом-пугачем. Там скварчит, там шипит, там попыхивает. Левантина Федоровна, ей-же-ей. Целый день сабе готовите всякую снедь, никто вам не мешает.
Но учительница, задержавшись на пороге, обернулась к нам и сказала.
— Да вы смеетесь что-ли надо мной? Чего мы будем торговаться даром. Нет и нет. Какие вы, право!
— Нет. Какое же право? Право — у вас все. Одно право только — это ваше! Вы во всем курене хозяйка. А в летней кухне и стиркой заняться можно. Белья у него много. Стирай сабе только, наслаждайся, да вару подбавляй. Ишь, хорошо, знатно. А тут ещег скажем, прибежит к вам посанёнок-сыночек ваш — пол-Левантины, пол-Кондрашки. У него-то: обои глаза, нос непорочный, и рот. Рот не рот, а ягодка…
— „Гаргуга", — подсказал я и улыбнулся довольный тем, что запомнил сказанное Ильичем летучее слово.
Но вся беда была в том, что Гаморкин про него забыл совсем и теперь, выпучив глаза, смотрел на меня.
— Ка-ак ты сказал?
— „Гаргуга" — показал я в воздухе рукой. Этакое махонькое, красноватое.
Ильич махнул на меня рукой. Учительница исчезла за дверями.
— Что это ты? Рехнулся, кум. Ахинею несешь какую. И што ты в самом деле, — поручил сватом быть, а там лезешь наперед. Вот все и испортил. Какая-то „гаргуга".
Напяливая папаху, Иван Ильич еще бормотал.
— Скажем, летняя кухня. Тут табе разные удобства. Что хошь делай. Жарко ежели, водичкой полилась, разобралась. Всем телом дышишь. А сколько детей можно бы иметь? Была бы охота.
На улице, когда мы шли, — я повесив голову, Гаморкин что-то шепча, — он остановился с криком:
— Дурак я, дурак.
— Что?
— Да я-ж ей ничего про баню не сказал.
— Да, подумал я, может быть что нибудь и вышло бы, вверни баню во время, ну, а теперь уже поздно.
И пошли мы тогда от Левантины Федоровны к Прасковье Васильевне.
Болезнь моя все шире и шире развивает свою деятельность. Углубляется. Сознательная болезнь. Не сетую и не грущу.
Перечитал все вчера написанное. Зачем я учительницу нашу вспомнил — не знаю. Сватался к ней, это — верно, а женился на другой. Глаз мой, что выбитый, тому виной. Не захотела она мужа одноглазого иметь. А ведь если так рассудить, — она не права. Пострадал человек. А ты ему жизнь то и укрась.
Пострадал… Да и Иван Ильич тоже пострадал. Да разве я про это нигде еще не записал? В 1905 году и ему досталось при усмирении народа. Спасли мы одного помещика со всем его семейством, с женой Аглаей и детками: Ника, Кока и Гога. Чудные имена, Ты их, Господи, веси. Спасли мы всю семейку от их же богоносных, ищущих правды, святых крестьян и рабочих. Начал этот народ усадьбу со всех сторон подпаливать, а мы — взвод на рысях припылили.
Мы с Иваном Ильичем рядом. Нагайка у него была — страх!
Вырежет он в доске дырочки, вставит в них пятаки медные, и не целясь — ах, концом. Самым кончиком — и выбивает пятаки — один, другой, третий. Подряд. Что за меткость, прямо поразительно. По носу попадет, — нос как пятак.
Бить надо умеючи, замахнулся и руку быстро отдергивай, кончик-то и припечатает. А кончик с кожанным мешочком, а в мешочке — пуговка, либо пуля. Взвод наш к рабочим наперерез.
— Что делаете? — кричит Ильич.
— Поджариваем хозяина своего, — отвечают.
— У него же семья. К тому же он, первейший либерал.
— А хер с ним и с его отродьем. Попили нашей кровушки триста без малого лет.
— Так. Это верно, — согласился было Гаморкин, но услышав приказ взводного и припомнив наставления, закричал опять:
— А ну, разойдись!
— Чаво? Не желам.
— Разззойдись!
Ильич пришпорил коня и подлетел к крайнему мужиченку.
— Слышишь ты, харя, табе говорят — разойдись.
Мужиченка разошелся, а из толпы в нас полетели камни, палки и земля. И одним камнем мне в глаз. Света Божьего я не взвидел, заорал диким голосом. Весь мир перевернулся у меня в глазах, шатнулся я в седле и упал головой на переднюю луку, на гриву. Увидели это казаки, увидал Иван Ильич.