— Тили-тили тесто... — начинает Панова тоненьким голоском.
В классе шумно, её никто и не слышит. Но Любка слышит, и сразу у неё портится настроение и вспыхивают уши. Она замахивается портфелем, но её портфелем не так легко замахнуться, слишком он тяжёлый. Не успела Люба поднять портфель, а Митя уже подскочил к Пановой. Вот сейчас он стукнет её. От сладостного предчувствия Любка зажмуривается. А этот Митя не такой уж и растяпа, и ростом не маленький, а вполне средний.
— Только тронь! — орёт Генка Денисов.
И Митя отступает. Генка — самый сильный и самый главный мальчишка в классе, с ним даже Мишка Лебедев не связывается. А Мишка — второгодник, и прозвище у него «Папаша». И всё равно жалко, что Митя послушно отошёл. Любка искоса смотрит на Курочкина: нет, не средний, просто маленький, и брови совсем белые, как у поросёнка. Анька Панова подбегает к доске и рисует кособокое сердце, пронзённое стрелой. Она смотрит на Любу — глаза у Аньки голубенькие, прозрачные, как стёклышки, — она смотрит не моргая, и Любе тоже хочется смотреть на Панову не моргая. Но начинает щипать глаза, и Любка отворачивается. Панова всегда берёт верх над Любкой.
Вера Ивановна входит в класс, как всегда, стремительно. Она прямая и сухая, от этого вид у Веры Ивановны совсем строгий. Вера Ивановна смотрит всегда чуть насмешливо, и ты вдруг понимаешь, что посмеяться есть над чем. Трудно быть довольной собой под взглядом Веры Ивановны. Она как будто знает про тебя всё, даже вчерашнюю лень, даже завтрашнее враньё.
Любка сидит за партой и смотрит на Веру Ивановну. Волосы у Веры Ивановны уложены волнами, и никогда ни один волосок не выбьется. Одна волна на лбу, одна на щеке, одна возле подбородка; голова у неё седоватая, но седина не до конца победила её тёмные волосы, голова у Веры Ивановны серая, серебристая.
«Интересно, — думает Люба, — Вера Ивановна по утрам встаёт, как все люди, и, может быть, даже ходит дома в халате, как мама? Нет, этого не может быть! — Люба даже головой затрясла, чтобы прогнать дурацкие мысли. — Вера Ивановна всегда может быть только вот такой — в наглухо застёгнутой белой блузке с галстуком, в тёмном, почти мужском пиджаке и длинной тёмно-синей юбке, прямой и чуть вытянутой сзади».
— Не тряси, пожалуйста, головой, — говорит Вера Ивановна, — слушай внимательно.
Люба смотрит на Веру Ивановну, и её берёт страх: вдруг учительница догадается, про что она сейчас думала, вполне даже возможно, что Вера Ивановна всё узнает по глазам. И Любка на всякий случай утыкает взгляд в парту.
ЛУЧШЕ БЫ СЛУЧИЛСЯ ПОЖАР
В соседней комнате мама сказала непонятное слово: «Прохвост». Слово показалось Любе очень смешным, она прыснула, хотя почувствовала, что не всё хорошо там за дверью, где мама с отцом разговаривали сначала вполголоса, а потом всё громче. В мамином голосе Люба слышала ссору, и навалилась на Любу тяжесть знакомая, но нельзя было к ней привыкнуть. Хотелось куда-то деться, куда-то, где всё на своих местах. Но деться было некуда, и она сидела плотно на холодном клеёнчатом диване. Под Любой диван нагрелся, она подсунула под себя ладони и не двигалась с места. А в голове опять всё заметалось, как всегда, когда ссорились мама и папа. Потому что, пока они не ссорились, всё казалось в мире прочным, вечным и справедливым. И жить было надёжно и устойчиво — вот моя мама, вот мой папа, я их люблю, они меня любят, они друг друга любят, все всех любят, и всё хорошо. И вдруг всё разрушалось: они друг друга ненавидят. Они не тянутся к одному центру, к Любке. А как же она должна жить? Как выбирать, кто из них прав, если это твоя мама и твой папа?
Любка цепенеет, и напрягается в ней струна. Сейчас, сейчас начнут кричать. В мамином голосе уже давно звенит то, что потом всегда вырывается криком. А отец заикается натужно: «Ты-ты-ты...» Что он скажет, когда прорвётся через это «ты-ты-ты»? Хорошо бы, он сказал «дура», «дура» не особенно обидное слово, оно не слишком страшное — «дура», и всё. Во дворе сколько раз друг на друга говорят «дурак» или «дура» — и ничего. А бывают непоправимые слова. Скажет человек, и понятно, что он не просто сердится, а на всю жизнь не любит. Хорошо бы, сейчас дом загорелся, мечтает Любка. Все бы забегали, Устинья Ивановна постучала бы сильно в дверь, как тогда, весной, когда прорвало трубу под раковиной и в кухне на полу стало много воды. И Мазникер побежал бы за пожарниками, а мама и папа стали бы дружно спасать Любку из огня, они бы тащили её за руки, за ноги. Почему-то представлялось, что пострадавшая Любка сама спасаться от огня не смогла бы, её надо было вытаскивать за руки, за ноги. И потом бы она лежала в больнице, вся перевязанная, как герой гражданской войны. И папа и мама приходили бы к ней на цыпочках в палату, они бы были встревоженные и грустные, они бы приносили ей сливочные тянучки — розовые, шоколадные и желтоватые. И помирились бы на всю жизнь. И тогда бы Любка медленно поправилась, и они бы пришли в больницу и забрали бы её домой. А дома бы посреди стола стояло три... нет, восемь бутылок лимонада и лежал бы здоровенный арбуз в полоску, а внутри бы он был жаркий, красный и чёрные косточки блестели бы, как лакированные.