Он пишет письма, распоряжается, чтобы его имущество отвезли в Венецию Брагадину. Берет пистолеты и решает, причем не «в порыве любви или гнева, а по холодном размышлении», пойти утопиться в Темзе. Для чего покупает в лавке свинец и раскладывает по карманам.
Свинец? Плюмбум… Почти как Пьомби, та самая знаменитая тюрьма…
«Читатель может мне поверить: все те, кто лишили себя жизни, поступали так, дабы не поддаться безумию, которое иначе сокрушило бы их разум, те же, кто потеряли рассудок, могли бы этого избежать, лишь расставшись с жизнью. Я решился на сию крайнюю меру, ибо день промедления сделал бы из меня сумасшедшего. Такова беспощадная логика. Человек не должен убивать себя — ведь может случиться, что бедствия его прекратятся прежде, нежели наступит безумие. Поэтому счастлив обладающий душою достаточно сильною, чтобы никогда не отчаиваться. Моей не хватило силы, и я счел за лучшее покончить с собой. Случайность спасла меня».
Странный символ веры, признающий обдуманную смерть смертельным же лекарством от безумия.
Но позицию Казановы можно сформулировать иначе: лучше умереть, чем стать бараном. И на это возразить трудно.
Случайность? Скорее судьба. Готовый броситься в воду с Вестминстерского моста и утопиться, Каза встречает вдруг знакомого — «молодого, любезного, богатого, живущего в свое удовольствие англичанина» по имени шевалье Эгард. Господин Эгард! Господи сохрани![42]
По лицу Казановы Эгард почуял неладное. Не желая оставлять приятеля одного, он затащил его поразвлечься в таверну. Казе кусок не лезет в горло, он только глотает устрицы и запивает их белым бордо. Эгард позвал девиц, но и они оставляют Казу безразличным, даже когда начинаются пикантные забавы. «Любовные утехи — не причина, а плод веселья». Один шевалье водит за собой другого по кабакам. В одном из заведений танцы. И, глядь, вальсирует Шарпийон собственной персоной!
С Казой приключается что-то вроде эпилептического припадка:
«Потрясения, которые мне довелось пережить за неполный час, заставили меня опасаться скверных последствий: я дрожал с головы до ног, так что, вздумай я встать из-за стола, вряд ли удержался бы на ногах. Со страхом ждал я конца странного приступа, который, как казалось, мог отправить меня на тот свет».
Умри и восстань. Джакомо вмиг исцелился.
«Что за чудесная перемена! Ко мне вернулись спокойствие и радость, пелена спала с моих глаз, и я устыдился; однако же стыд этот указывал на выздоровление. О, радость! Лишь выйдя из заблуждения, смог я признать его. В потемках ничего не видно! Новое состояние было столь восхитительно, что, не найдя подле себя Эгарда, я уж решил, что он исчез навсегда. Должно быть, думал я, мой добрый гений принял обличье этого юноши, дабы вернуть мне здравый рассудок… Людям нетрудно уверовать в любой вздор. Частица этого суеверия дремлет и во мне, хоть хвалиться тут нечем».
То был еще один побег Джакомо Казановы из «свинцовой» темницы. Бывают тюрьмы в мире внешнем, а бывают — в нашем сознании. Сохранять свободу и истину в душе и теле необычайно трудно.
Каза воскрес, приободрился, настало время отомстить за себя. Он подает жалобу на Шарпийон, ее мать и обеих теток, которые обманом завладели векселями, и их арестовывают. Женский клан предпринимает контратаку: в свою очередь арестован Каза — за то, что якобы грозился изуродовать Шарпийон. Несколько часов проводит он в Ньюгейтской тюрьме, рядом с преступниками и осужденными на смерть. Все же его свидетели более достойны доверия, чем свидетели, которых представила противная сторона. Сладкая месть завершается шуткой.
Каза покупает попугая и учит его произносить: «Мисс Шарпийон — потаскуха почище, чем ее мамаша». Птица выставляется на продажу на лондонской бирже и имеет большой успех. Теперь с него довольно.
И вот мораль — о том, как мало надо доверять «свидетельствам»:
«Ошеломляет легкость, с какою можно подрядить в Лондоне лжесвидетелей. Как-то раз я увидал табличку на окне, на которой крупными буквами написано было одно-единственное слово: „Свидетель“. Сие означало, что здесь живет человек, промышляющий подобным ремеслом».
После таких головоломных приключений и нового, еще более опасного, чем венецианский, побега Каза, естественно, нуждался в разрядке. Тут-то как раз и подвернулись пятеро сестер и их матушка, уроженки Ганновера. Джакомо наконец вкушает отдых под сенью девушек в цвету.
«Мне представлялось, что я люблю не как любовник, а как отец, и то, что я с ними сплю, нисколько не мешало этому чувству, ибо я никогда не мог постичь, как это родитель способен нежно любить свою прелестную дочь, не переспав с нею хотя бы раз. Эта моя непонятливость всегда убеждала меня и сегодня убеждает тем более, что мой дух и моя плоть — единая субстанция. Глаза Габриели[43] говорили, что она меня любит, и я твердо знал, что она не лжет. Неужели же она не питала бы ко мне этой любви, коли обладала бы тем, что именуют добродетелью? Подобная мысль превышает мое разумение».