Несколько гансов ходили вдоль наших рядов и в прямом смысле слова вынюхивали нарушителей воинской дисциплины. Меня и ещё пару бедолаг вынюхали. И вот я впервые попал в комендатуру, о которой столько уже был наслышан. Когда нас ввели в прихожую, мы застали там в разгаре следующую сцену.
За перегородкой сидит за столом дежурный ганс с лычками старшего сержанта, держа наготове авторучку. Перед стойкой мнётся с ноги на ногу сапёр, судя по форме - ещё молодой, салабончик. Он угрюмо бубнит, видимо, уже не в первый раз:
- Я пил виноградный сок... Жарко...
- Последний раз говорю, - угрожает ганс, - подписывай протокол.
- Чё, я сам буду подписывать, что я пил? Я не пил!..
Сержант в раздражении бросает ручку, выходит из-за перегородки и хлёстко бьёт сапёра под рёбра - раз, второй...
- Фашист! Ганс! - вскрикивает, сверкнув взглядом, пацанчик. А сам на вид слабый, хилый.
- Что-о-о ты сказал? - ганс взъярён, возмущён, оскорблён в лучших своих чувствах.
Он бьёт солдатика под ложечку пару раз уже всерьёз. Тот, лёгкий, прыгает по комнате, пытается увернуться от ударов. Мы, невольные свидетели, только успеваем отодвигаться.
- Подпишешь? - рявкает сержант.
- Не-е-ет!
Ганс останавливается, переводит дух. Он растерян. Подобные армейские угнетатели, повторяю ещё раз, теряются и даже отступают, получив от жертвы отпор. Но гансу ретироваться некуда. Он не может отпустить задержанного патрулём сапёра - так не бывает.
- Так-с, ладно, - принимает он решение. - Затяни ремень, будешь приседать.
Сержант вырывает нетерпеливо из рук сапёрчика его солдатский ремень и уменьшает его длину чуть ли не вдвое. Парнишка пытается застегнуть ремень, втянув живот до позвоночника, но не может. Дежурный берется ему помогать. Он ухватывается за концы ремня, тянет их на себя, выгибая сапёра дугой, и вдруг резко бьет его в живот коленом. Тот охает, сгибается, но ремень уже застегнут.
- Теперь приседай и считай вслух.
Сапёр начинает с набрякшим лицом приседать, но молча.
- Вслух считать!
- Не мо-гу, - натужно выдавливает жертва, - воздуху нет...
Однако начинает счёт. Видно, что он сломлен и вот-вот заплачет.
Я не сразу понимаю, зачем всё это нужно. Чуть погодя всё разъясняется. Подозреваемый в пьянке воин дышит уже всем нутром. Сержант подзывает двух патрульных, они вслух свидетельствуют, что-де от задержанного "распространяется запах алкоголя" и подписывают протокол. В этом деле нужны, надо понимать, порядок и справедливость - без протокола человека не имеют права посадить за рештку даже на одну ночь.
Говоря откровенно, я был ещё так наивен, что в первые секунды, когда увидел на месте дежурного не офицера, а сержанта, встрепенулся. Я подумал: свой брат, срочник, он же поймёт, что я трезвый, а пивной запах - это только для офицеров преступление. Ведь не может он оказаться такой шкурой, такой сволочью, чтобы такого же солдата, как и он, только с другими эмблемами, подвести под монастырь. Я даже в тот первый момент забыл, что привели-то меня сюда вообще рядовые псы...
Но, внимательно просмотрев сцену, чем-то даже напомнившую мне известную картину Иогансона "Допрос коммуниста", я мысленно про себя охнул: так вот что такое - ганс!
Разумеется, когда подошла моя очередь и меня спросили: "Пил?", - я сразу же разумно ответил:
- Выпил чуток.
- Протокол подпишешь?
- Подпишу.
И вскоре с выпотрошенными карманами и без ремней очутился в камере с деревянным полом, бетонными шершавыми стенами и решёткой из толстых прутьев до потолка, как в зверинце, позволяющей дневальному гансу из коридорчика наблюдать клиентов.
Камера оказалась переполненной - видимо, многие сапёры отметили день солдатской получки жертвоприношением Бахусу. В клетушку примерно три на три метра умудрились напихать не менее двадцати человек. Некоторые, самые блатные деды и вдрызг пьяные сапёры, лежали по углам на полу, другие сидели, поджав ноги, а двум-трём самым молодым и тихим приходилось даже стоять, по очереди сменяя друг друга. Тусклый свет слабого фонаря под потолком придавал мрачный вид картине. Тяжелейший смрад от портянок, перегара, тайно покуриваемых сигарет, мочи и мужского пота сгустился в такой плотный смог, что даже подташнивало и кружилась голова.
На своё счастье (как походя, по самым невероятным поводам мы готовы посчитать себя счастливыми!) мне удалось прямо у решётки, где было всё же посвежее, приземлиться в сидячем положении, уткнув колени в подбородок, но, конечно, ни о каком сне и речи быть не могло. Я думал. Размышлял. И уж, разумеется, не о вреде пьянства и не о том, что я теперь не должен даже смотреть на спиртное. Я, наоборот, видя блаженно спящих назюзюкавшихся воинов вокруг себя, всерьёз пожалел, что сам не наклюкался как следует - не так бы уж обидно.
А думал я, по молодости лет, с присущим возрасту максимализмом, о том, как нелепо устроена жизнь, и человек в ней - бесправная пылинка, от него не зависит абсолютно ничего: ни его судьба, ни судьба мира. Когда же человек станет по-настоящему свободен? Вестимо, очень заманчива философия, утверждающая, что свобода человека заключена в нём самом. Я, дескать, внутренне должен быть свободен, тогда-де и в вонючей камере КВЗ я буду ощущать эйфорию счастья, буду спокоен и блаженно лыбиться.
Но ведь для этого, рассуждал я, надо быть сильным, стойким, аскетичным человеком - таких меньшинство. А если я слаб? Если я обыкновенен? Если я из миллионов? Если я хочу, чтобы внешние обстоятельства, зависящие, кстати, от таких же двуногих, как я, перестали наконец испытывать меня на прочность и унижать? Ну почему, почему я в данный момент должен находиться в этой смрадной переполненной клетке, на жёстком полу? Ведь мне сегодня исполнилось двадцать лет! Я должен сидеть за праздничным столом, чистый, веселый, нарядный, в кругу любящих меня людей, быть по-настоящему счастливым... Вспомнился мне в эту горькую минуту потрясающий вопрос одного из героев Достоевского: кто же это так издевается над человеком?..