Холодным, ветреным вечером середины февраля 1942 года посетители небольшого, но очень уютного заведения «Феникс», расположившегося в полуподвале недалеко от офицерского дома, наслаждались небольшим выбором крепких напитков, наливок, настоек и т. п. Но еще большим наслаждением, ради которого и стоило посещать эту обитель, была нежная свиная вырезка, отбитая на ширину сковородки и обжаренная в сухарях. Она великолепно украшала почти все столики, включая и тот, что приютился в углу комнаты, за которым сидели не по чину пожилой старший лейтенант и совсем молодая голубоглазая блондинка с ярко накрашенными губами.
Они почти не разговаривали. Она больше внимания уделяла «венскому шницелю», он — крепкому напитку. Судя по всему, отношения между ними были не столько длительными, сколько основательными. Именно это давало ей право достаточно резко выступать против очередной порции крепкого спиртного, которую вливал в себя уже сильно захмелевший немецкий друг.
— Послушай, Зиберт! Ради бога, не пей больше. Вчера я еле дотащила тебя до дома. У меня сегодня спина болит.
— Извини за вчерашнее. Обещаю, сегодня я, пожалуй, и сам дойду. — Он помолчал, затем наполнил рюмку, выпил и продолжил, с трудом растягивая теперь не только предложения, но и отдельные слова. — Должен тебе сказать, что немка, как и ты, русская, выпившего мужика на улице не бросит. А вот француженка или итальянка… эти… — он безнадежно махнул рукой. — А еще хуже голландка. Рост минимум два метра, нога номер сорок восемь, ладонь мою морду от уха до уха закроет. — Он показал на себе. При этом ладонь его с трудом скрыла от внешнего мира лишь половину лица.
Финалом рассказа стала очередная стопка, которая с изрядным количеством своих предшественниц определила существенный рост степени откровенности.
— Ты ведь еще молодая и потому не знаешь, насколько несправедливой может быть жизнь. Я завербовал русского агента, работающего в нашем тылу. Тот на блюдечке преподнес нам своего резидента, которого на днях расстреляли. А вот докладывать об успехах со всеми документами полетит в Берлин руководитель группы, который и дела-то толком не знает. Поприсутствовал на одном допросе — вот и все его участие. А теперь наверняка железный крест получит.
— Ну и пусть получит. И отправляется куда ему заблагорассудится.
— Может, ты и права. В Берлине у меня никого нет. Мать в Торгау живет, а больше никого, — он молча опрокинул еще одну стопку.
Она-то и явилась как раз тем пределом, за которым умение молчать заменяется непреодолимой потребностью выговориться.
— Ты думаешь, легко смотреть на человека, пусть даже противника, который может достойно умереть? — Он влил в себя очередную порцию. — Признаюсь, у меня стало мокро в штанах, когда его ввели в подвал. У стены — два автоматчика, бледных, как полотно. Они убивают в упор впервые. Их начальство решило воспользоваться случаем и устроить им испытание на мужество. Гестаповец встал между ними и арестованным и сказал: «У вас есть еще три минуты — последний шанс рассказать всю правду и остаться в живых». А он ответил: «У меня есть только одна правда, другой не существует». Гестаповец не удивился: «В таком случае вы сами решили свою судьбу». И что ты думаешь, сказал арестованный? Его последние слова были: «Как говорил Ницше, каждому свое». Потом пленник поднял голову к маленькому оконцу в верхнем углу подвала и попрощался взглядом с земным светом навсегда. — Лейтенант хотел что-то еще добавить, но махнул рукой и выпил очередную стопку.
Три человека в белом перешли дорогу и тут же, используя лежавшее громадное дерево в качестве прикрытия, окопались, изготовившись для броска на любой двигавшийся по дороге предмет. То же самое проделали еще трое десантников, остававшиеся на другой стороне. Один из них по-деловому прошелся вдоль накатанного пути, выбрал два склонившихся над дорогой дерева и закрепил на их стволах связки взрывчатки. Затем стянул провода в одно место и засыпал пути их пролегания снегом.