В конце зимы, уже предвешней порою, они собираются с несколькими Атридами в загородном доме. Занимают голубую комнату — просторную, слишком сильно натопленную мансарду. (Топят сильно. Едят много. Много пьют.) Девочки сидят по обе стороны стола, накрытого истрепанным кашемиром. Маятник прихрамывает в такт искривленной ножке. Анна читает «Подражание Иисусу Христу». Ипполита — «The Hunting of the Snark»[19]. Нет, Ипполита не читает. Наблюдает за лицом Анны. Ее переполняет все, что связано с Анной. Если сосчитать минуты, часы и дни, когда Ипполита окружена Анной, вовлечена в долгие воображаемые беседы и попадает в воображаемые ситуации на глазах у Анны или с ее участием, результат оказался бы поразительным. Общее место, которое беспрестанно повторяется, хотя оно и подвержено бесконечным вариациям, стремится представить Ипполиту изумленному взору Анны под выгодным, даже чарующим углом. Ну и затем эти афоризмы, которые рассыпаются алмазной пылью, акробатические парадоксы безумного интеллекта и, разумеется, жестокости.
— Ты ни о чем не будешь жалеть?
— Напротив. Больше ни разу не почувствовать, как ветер ерошит волосы... Ни разу не погладить зверушку...
Она это сказала. А я почти всегда вспоминала ее, если ветер ерошил мне волосы или я сама ласкала зверушку. Но что происходит, когда спустя сорок-пятьдесят лет заточения отшельницы сходят с ума? Когда, задрав сутану до пупка, они бьются в судорогах, вывалив язык? Что случается, когда их путь усеян калом и выблеванными гвоздями, по примеру кюре из Арса?
— Старшие, сегодня вы спите в голубой комнате.
Зима не кончается, даже не думает кончаться. Все же эта — цивилизованная, если вспомнить о жутких зимах XVII столетия, ведь говорят, они выдавались ужасно суровыми. Вероятно, то была пора отчаяния, когда затхлый запах грязного белья смешивался в комнатах с удушливым угарным газом, который выдыхали дымовые трубы. Наверняка, в золе отыскивались порой остатки светлой извести или какого-нибудь мергеля, масса хрупких гипсовых обломков и костяная мука, из которой в голод пекли хлеб. И вот я слышу, как выкрикивают время, вижу фонари, алеющие рядом с грудами трупов, и ночную изморозь, оседающую на лица нищих и на птиц кагу. Воздух такой холодный, что колокольный звон зависает где-то в вышине, не в силах приземлиться, будто коршун, швыряемый ветрами. И все становится еще суше костей совы, издохшей от голода, костяной муки Сарпедона, костяной муки, которая ляжет желтовато-белым ковром на дно моей могилы, мягких, шершавых и опять-таки желтых опилок срубленного дерева, наконец-то обнаженной сердцевины дерева, внезапно разбиваемого бурей.
Ах, надо было уложить этот скелетик на щит, надо было понести его на плече, как того покойника в желтой драпировке, которого я встретила на Эм-Ай-Роуд...
Цветá для нее изобилуют символами. Ее чувственность скорее избирательна, нежели импульсивна. Она не выносит, например, некоторые запахи, даже духи. Есть образы и звуки, которые отпугивают ее. Ухо, глаз, ухо-глаз и воображение открывают Ипполите наиболее обширные области наслаждений. Что же до остального, все это не способно ее пленить.
Медленный, затяжной конец зимы. В других краях - оттепель. Стремительное течение рек. Растопленные льды тают, увлекая за собой ил. Ускорение атомов, оползни, спускающиеся с гор, и грязь, которая булькает и пузырится на крутых тропах. Но только не здесь. Здесь снег все еще серовато-зеленый, как мертвый жемчуг. Не кличет ни одна птица. Лишь яркий перламутровый свет поднимается иногда по вечерам за легкими деревьев. Тишина.
Лампа желтая, шафраново-желтая, как саван тех, кого несут к погребальным кострам. Это исследование в до-минор занимает мой вечер, открывает для меня реки, Ориноко, дельты. Ухо-глаз прослеживает их звуки и формы в излучинах, притоках, каналах, посудинах ясеневого комода между окнами. Рисунок каких речных переливов запечатлевается в жилках древесины, в этих волокнах, каждое из которых — вселенная? Сумбур. При каждом такте кристальные гейзеры брызжут в серебристое небо: резкий серебряный взлет, водяная хищная птица, гриф, сотканный из воды, черно-белый на почерневшем серебре неба; великие реки, большие воды, пена и органы, моя смерть, вечные потоки, органы, моя смерть, разливающееся тройное течение и тройное вхождение, тройной гул тройного прилива, тройной водяной язык и тройной органный пункт, органы, уносящие тройную реку к тем устьям, что ведут к белому небу, небесному серебру, органы вод, моя смерть, реки, несущие упавшие деревья.