Между миром и мною — завеса или даже стекло, но ничего подобного нет между вещами и мною, и главное - между моей полнейшей субъективностью и объективностью моих мыслей, если я того захочу... Не знаю, откуда слышится звук сирены, пока я работаю под лампой, в предрассветной тишине. И вдруг, посреди молчания — этот звук, пожарная тревога, возвратившая корабли и речную мглу. Я люблю реки. Те, где под мостами скользят баржи, цивилизованные реки вдоль набережных, а также медленные реки между пастбищами или бурные, уносящие сухие деревья. Большая река все катится, катится и бурлит, увлекая образы, касаясь песчаных берегов, река в беспрестанном движении, становлении, река без преград и плотин, гераклитовская река бесчисленных веков, река дня и ночи, жизни и смерти.
Мысль об этой бесконечной реке занимает ее до самого вечера. Это пора сбора прирейнского винограда, но в «римлянине» из темного стекла прошлогоднее вино еще хранит запах грозди и тумана. Из какого дерева сделана бочка? В какой земле эти корни так долго, так таинственно блуждали, как еще до сих пор блуждают корни виноградной лозы, из которой родилось это вино? Говорят, этот год будет великим, годом отборного вина, особенно — баденских сортов. Ипполита зажигает свечи и выключает лампу; и тогда большой, желтый кошачий глаз вспыхивает на дне «римлянина», где мастер-стеклодув, уже много лет гниющии под ивами, вместе со своим дыханием оставил чуточку своей души. Мерцают, потрескивают огоньки в яйцах, устилающих стол, — опаловых, из горного хрусталя, серебра или граненого стекла. У других — из оникса, змеевика, мрамора, фарфора или слоновой кости — лишь тусклая золотинка сбоку, но отблеск свечей придает всем глубокую таинственность, сродни черным кубическим коробкам на комоде мадмуазель Луизы, - это апотропей или чары, за-зеркальный жест или кладбище безымянных вещей.
Ноябрь. Зима сопровождает меня и в теплоте комнат, посылая сюда блики старого шелка, переливчатый свет, разрезанный на четырехугольники окон, свое долгое присутствие. Над дверным косяком ангел, медленно убиваемый отоплением, оплакивает свои облупившиеся чешуйки. Его лицо покрывается коркой, проказой и рассыпается, а невредимые глаза беспрестанно задают метафизический вопрос о его собственной сущности, той тайне, которая никогда не формулировалась так, чтобы можно было ее разгадать. Хоть я, конечно, не знаю, что такое ангельская сущность, и хоть я все же знаю, чем она не является, главное — мне известно, чем она могла бы быть. Отсутствием категориальной, родовой и половой принадлежности, разумеется, ограничительным и способным упразднить беспричинность и универсальность творческого начала. Поэтому ангел заключает в себе любые возможности, и в нем представлены все образцы. Но эта свобода, которую пытались иллюстрировать крыльями, — еще и скрытая возможность любой энтелехии или даже, стоит только ангелу захотеть, скрытая возможность его отрицания, любой изначальный принцип, обладающий также уничтожающей силой. Ангел, который может все — даже обходиться без выбора пола, — способен и воздержаться от своих возможностей. Поэтому ангел, первозданное чудище, гарпия-мать и гарпия-отец, зародыш до клеточного деления, самец и самка, совершенный и абсолютный, отвергает иерархию и чины наивной системы, придуманной Дионисием Ареопагитом. Ангел-телец, готовый к битве, ангел-голубь, взлетевший на башню, бородатый ангел, ангел с округлой глоткой, ангел небесный и морской ангел, черный ангел, низвергаемый бурей в бездну, ангел Зла, растянувшийся на балке в сарае, ангел-эфеб, раскрывающий крылья у меня на стене, ангел, не умеющий летать, поскольку всякий полет ограничивается собственной динамикой; ангелы, грани великого гермафродита, каким, возможно, его представляли себе гностики.
Однажды я увидела существо, более близкое к ангельскому образу, нежели гермафродит из Брахма-Пури. Это случилось в Мадриде, в ресторане «Пуэрта-Серрада», где я обедала со своим ангельским другом. За соседним столиком сидели люди явно из мира мюзик-холла, которых обслуживал сам хозяин, расплываясь в подобострастии. Это были вульгарные, пошлые особы, вероятно, как и те эстрадные представления, которые они давали. Мое внимание привлек один из обедавших, и это оказалась бородатая девушка. Молодая женщина, худощавая, скромно одетая и мало говорившая своим красивым серьезным голосом, была вовсе не потешной, а возвышенной. До этого я видела только бородачек, которых показывают на ярмарках: полногрудых баб с толстыми спинами, нависающими над кромкой корсета, уродок, увешанных петлицами, нерях, обсыпанных розовой пудрой и ослепляющих стеклянной бижутерией; эти создания, напоминавшие балаганные трюки зубодеров и фарсы Табарена, вызывали у меня лишь тоску и отвращение. Но женщина из «Пуэрта-Серрада» привела меня в восторг. Красота ее жестов, чистота ее смуглого лица, обрамленного роскошной гривой, огонь ее глаз, рассеянно касавшихся меня взглядом, изящество худой груди и юношеской шеи восхищали меня до безумия. Когда женщина встала, я ждала, что она раскроет крылья, но она просто направилась за своими спутниками к выходу. Я заметила, что она низкого роста. Прежде чем переступить порог, женщина обернулась и удивленно взглянула на стену у меня за спиной. Я тоже обернулась. На стене ничего не было.