Я встал и пошел к телефону, чтобы они не подумали, что мне очень интересны их разговоры. Решил позвонить Ивану, но к телефону подошел какой-то мужчина, видно, сам знаменитый летчик, и пришлось повесить трубку. Тогда я позвонил Ленке Поповой, может быть, она мне скажет что-нибудь об Иване. А может быть, она даже проговорится, что Иван переживал ссору со мной.
Она сама подлетела к телефону и сказала взрослым голосом:
— Да, говорите.
Если бы я ее не знал, эту стриженую штучку, то подумал бы, что ей лет двадцать.
— Привет, — сказал я. — Это я.
— Ты? — Она замолчала, я не хотел ее обманывать, но сразу понял: она приняла меня за Ивана, потому что на всей земле только он один для нее и существовал.
— Я, — ответил я. — Представляешь, мне уже звонил этот балбес Сократик.
Она помолчала, потом сказала:
— Знаешь что, ты из меня дурочку не сделаешь. Я тебя сразу узнала. Нечего меня разыгрывать.
— А я и не думал разыгрывать, — сказал я. — Ну, что там Иван говорил про меня?
— Что ты у меня спрашиваешь? — сказала она. — У него и спроси.
Ах, какая она гордая, уже задается!
В это время я услыхал, что мамина машинка перестала стучать, и сказал нарочно громко, почти закричал в трубку:
— Ленка, а ты не знаешь, как по-латыни будет «корова»?
— Чего, чего? — не поняла Ленка. — Ты что, совсем-совсем?…
Не попрощавшись, я повесил трубку, вернулся в комнату и стал ждать, когда он уйдет. По-моему, я довольно ясно высказался, когда спросил у Ленки про корову. Но он сидел, как у себя дома, и не думал уходить.
Мне захотелось есть. Только признаться в этом я боялся, а то еще мама, чего доброго, и его пригласит, и будет у нас такой милый семейный чай и разговоры про погоду, про то, как я учусь, и про то, что наше сельское хозяйство по-прежнему отстает, так сказать, разговор по специальности.
Я посмотрел на учебники, которые валялись на столе, и мне очень захотелось снова поднять их и с треском бросить на стол. Но я все же утерпел: жалко было мать. Чтобы как-то успокоиться, стал перебирать марки. Потом полез в стол и натолкнулся на альбом с фотографиями. Достал его и стал листать.
На первой странице этого альбома фотографии папы и мамы. Папа совсем молодой, на петлицах у него два кубика, два квадратика, эти петлицы и кубики носили еще до войны. А мама на фотографии еще девочка, лёт восьми. Под фотографиями рукой отца написано: «1941 год». У нас фотографии в альбоме все по годам разложены. Потом я стал листать дальше и увидел маму постарше и совсем еще не старого деда. Под фотографией стояло: «1943 год».
А потом я увидел ту знаменитую фотографию отца, где он стоит у подбитого фашистского танка. Он улыбается, видно, доволен, но лицо у него усталое, и глаза усталые, и он небритый. И тут я понял, как мне его не хватает.
Я вытащил фотографию из альбома и кнопками прикрепил к стене, над столом. Пусть висит, пусть я буду его видеть каждый день. И мать пусть его видит. Может быть, тогда она поймет, что поступает как предатель.
Я почувствовал, что этот стоит позади меня. Я так увлекся, что не слышал, как он подошел ко мне. Хотел, видно, что-то сказать, наладить со мной контакт, но натолкнулся глазами на фотографию отца, и проглотил язык. Он долго смотрел на фотографию, а потом сказал:
— «Тигр».
Я промолчал, нечего было мне с ним пускаться в разговоры.
— Немецкий танк марки «Тигр», — сказал он.
Я снова промолчал.
Тогда он наконец понял, что он здесь лишний, попрощался со мной и матерью и ушел. Мы остались одни. И тогда она подошла и включила телевизор, как будто это было сейчас самое нужное. По телевизору показывали мультфильм для маленьких: «Как котенку построили дом».
— Ты что, не хочешь, чтобы Геннадий Павлович к нам приходил? — спросила мама.
Она повернулась ко мне лицом, загородив телевизор, и из-за ее спины кто-то противно мяукал котенком. Настоящий котенок в жизни не будет так орать. Она ждала, что я ей отвечу. Но я промолчал, это и так было понятно.
— Нет, ты ответь мне: почему?
В это время в дверь позвонили. Я открыл. Передо мной стояла Зинка Сулоева. Она и раньше ко мне приходила, и я уже привык к этому, и я к ней иногда захаживал, но сейчас я ее совсем не ожидал.
— Добрый вечер, Сократик. (До чего она была вежлива, уму непостижимо.) Можно мне войти? — спросила она.
Я все еще стоял в дверях, загораживая Зинке дорогу. Все еще думал о матери и не совсем понимал, что делал.
— Входи, — сказал я.
Когда она снимала пальто, мимо нас проскочила мама. Зинка даже не успела с ней как следует поздороваться. Закричала свое «здравствуйте» ей в спину и удивленно, изучающе посмотрела на меня.
— Чрезвычайный и полномочный посланник! — крикнул я почему-то. — Из компании Кулаковых и прочих рекордсменов.
— Ничего подобного, — ответила она. — Я пришла по собственной инициативе.
— Чрезвычайный и полномочный инициатор! — крикнул я.
Я только и делал, что выживал сегодня всех из дома: сначала Геннадия Павловича, теперь Зинку. Даже самому стало противно и захотелось рассказать Зинке и про Ивана, и про мать, чтобы не надо было хотя бы притворяться перед ней, что у меня все просто и замечательно.
— Хватит тебе строить из себя дурачка, — сказала Зинка. — Нам надо выходить на первое место.
— Чрезвычайный и полномочный первоместник! — крикнул я.
— Что с тобой? — спросила Зинка и вышколенным телепатическим движением взяла меня за руку.
— Чрезвычайный и полномочный телепат! — крикнул я.
— Ты что, хочешь, чтобы я ушла? — спросила Зинка.
— Понимаешь, — сказал я, — у меня плохое настроение… Двойка и так далее. Конец света…
— Испуган — наполовину побежден, — сказала Зинка. — Это суворовская заповедь. Тебе полезно ее запомнить.
— Хорошо, запомню, — сказал я.
А потом я немного успокоился, и мы целый час учили историю, и я так ее выучил, что знал про Суворова решительно все. Нарочно вызубрил самую трудную из его поговорок: «Субординация, экзерциция, дисциплина, чистота, опрятность, смелость, бодрость, храбрость, победа, слава, солдаты, слава!»
Правда, что такое субординация и экзерциция, я не знал, но зато я эту поговорку произносил залпом, на одном дыхании, как настоящая заводная Курочка Ряба.
Пока мы учили историю, мать несколько раз входила в комнату, и я чувствовал, что она приготовила целую речь в защиту Геннадия Павловича и только ждет, когда уйдет Зинка.
Но я нарочно пошел провожать Зинку, чтобы не разговаривать с матерью. Всю дорогу Зинка вела себя как-то странно: она шла рядом со мной и величественно молчала.
Потом она попросила меня, чтобы я понес ее портфельчик. Я взял портфельчик, с портфельчиком лучше, — когда размахиваешь им на ходу, делается веселее.
— Вот у тебя так бывает, — сказала Зинка, — кругом люди, люди, а тебе все равно, а потом появляется один человек… и тебе не все равно?
— Не знаю, — ответил я.
— А у меня бывает, — сказала она. — Вообще к одним людям равнодушна, а к другим… наоборот… К тебе, например…
— Нечего сказать, наоборот… — возмутился я. — На уроке истории меня разыграла.
— Просто я проверяла, как ты ко мне относишься, — сказала Зинка. — Готов ли ты на жертвы… ради других…
Она была какая-то странная, заикалась, не договаривала слов.
— Зачем это тебе? — спросил я.
— Ничего ты не понимаешь, — сказала Зинка. — Ты страшный человек. — Она выхватила у меня портфель и убежала.
А я повернулся и побрел домой, медленно, чтобы не прийти раньше деда. При нем мама не станет разговаривать о Геннадии Павловиче.