— Я не умею плавать.
— В самом деле?
Маша удивлена. У нее на плече пляжная сумка, из которой торчит полотенце, бутылка воды, еще что-то.
— Я думала, что на островах все умеют плавать. Ладно, если здесь кто не умеет, но на островах-то…
— А мы разве не на острове сейчас?
Я недоуменно топаю ногой. Вокруг рынок, передо мной стол, на нем десяток свернутых в рулон циновок, которые я так и не развернул, Филимона нет, рано для него. Мы все на острове. Мы все на островах. Файка говорила, что каждый из нас на острове, потому что каждый — как маленький остров. Но кто-то большой остров, а кто-то как несколько свай и ведро для ила. И так до самой смерти. Что она понимает о смерти? Она же не знает о ней ничего, Рыжий умер, когда Файки не было еще.
— А, понимаю, — она смеется. — Здесь говорят так, потому что Город на Большом острове. На Б-о-л-ь-ш-о-м!
Она расставляет в стороны руки и надувает щеки.
— Поэтому все, кто живет на маленьких островах — именно что на островах. А мы вроде как на большой земле. А где Файка?
— Дома осталась, — говорю я. — Я рано поехал на рынок.
— Лето, — пожимает плечами Маша. — Сейчас все пойдут на пляж. Хотите я вас научу плавать?
— Меня? — я не знаю что ответить.
— Да, вас. И не спорьте.
Она подхватывает мои циновки и уходит.
— Не медлите. А то утащу. И не бойтесь. Я знаю укромное местечко, где нет никого. Там даже можно купаться голышом.
20
Я возвращаюсь на остров в сумерках. Стараясь грести без всплесков, огибаю лачугу Сереги, приковываю лодку, сарай не открываю. Иду на ватных ногах к дому. Циновки держу под мышкой, хочу с утра рассмотреть, что же все-таки отобрала Файка. В пристрое слышу рыданья. Даже нет, скулеж. Словно щенку перебили лапу, и он уже устал скулить и только поскуливает. Вместе с дыханием. Вдох — выдох. Вдох — выдох.
Рыдает Ксюха. Она лежит на моей постели, мокрая от недавнего купания и рыдает. Я откладываю циновки, сажусь рядом, нащупываю мокрое плечо, тянусь за полотенцем, вытираю ее. О чем тут говорить? Рядом с женщинами, даже маленькими, нужно уметь молчать. Особенно, когда они в слезах. Молчать и быть с ними. Уходить, когда они хотят, чтобы ты ушел, но оставаться поблизости. Слушать и слышать то, что они говорят, что не говорят, и что не хотят сказать. И ни словом, ни жестом не давать понять, что ты слышишь больше, чем тебе разрешено. И всегда помнить, каким было вот это рыдающее существо, да-да, то самое, которое уже умеет курить, и способно говорить гадости, и делать гадости, и способно обидеть смертельно, и испортить жизнь кому угодно, в первую очередь самой себе, всегда помнить, каким оно было лет пятнадцать назад. Как оно ело кашу с ложечки, как сосало мамкину грудь, как играло с собственными пальчиками, а потом радовалось игрушке, книжке, платью…
Я наклоняюсь и тыкаюсь носом в ямочку на шее. Целую. Прижимаюсь колючей щекой. Ксюха поворачивается, обнимает меня, прижимается, сильно прижимается, так, словно хочет забраться внутрь меня и начинает понемногу успокаиваться. И я обнимаю ее и глажу. Поддерживаю. Держу. Держу на весу.
Уже ночью, когда на небо выкатывает луна, Ксюха успокаивается окончательно. Завертывается в одеяло, садится рядом, кладет голову мне на плечо. Говорит тихо.
— У тебя мамка первая?
— Нет.
— А ты у нее?
— Спроси у мамки.
— А ты никогда не жалел, что вот с теми, кто был у тебя до мамки. Ну, что не вышло? А?
— Понимаешь, до мамки у меня не было ничего… серьезного.
— А что такое «серьезное»?
— Это когда глубже, чем просто так. Глубже. Когда под кожу. Внутрь. Понимаешь?
— А если все под кожу? Как отличить?
— Не знаю.
— Как ты отличил?
— Что?
— Что мамка та самая?
— Никак.
Разве она та самая? Разве вообще была в моей жизни та самая?
— Так чего же? — Ксюха чуть отстраняется. — На удачу?
— Не знаю.
Я ведь правда не знаю.
— А глупый вопрос?
— Валяй.
— Если бы снова, ну, на двадцать лет назад?
— Все так же.
— Почему?
Спросила так, словно ждала другого ответа.
— Потому что у меня есть вы. И мне нужны именно вы. Все. До единой. Поэтому никаких двадцать лет назад. Пусть все остается как есть.
— А мамка?
— А что мамка? — переспрашиваю я.
— Знаешь, — она вдруг ложится мне на колени грудью. — Вот Марк хороший вроде. Но он старый. Нет, ты не старый. А Марк старый. Ну, не сопи. Он младше тебя лет на десять. Ну и старше меня лет на двенадцать или тринадцать. Но он тусклый. Нет, так-то яркий, даже очень. И где надо горячий. Ну, не бери в голову, я же уже не маленькая девочка. Я давно не маленькая девочка. Но он тусклый, понимаешь? Ну, остывший. Как чай. Его можно разогреть до кипятка. Он сам разогревается до кипятка, но он тусклый. Ему уже ничего не надо. Понимаешь? Нет, меня ему надо конечно. Но…