Я заглядываю под стойку. Файка уже на любимом месте, в тенечке, на пачке тех циновок, что я уже и не предлагаю. Лежит, тычет пальцами в электронную игрушку, укладывает корявые фигурки друг на друга, поворачивается ко мне:
— Что с лошадкой?
— Пока ничего, — отвечаю я и вздрагиваю от прикосновения.
07
— С кем вы там?
— С кем?
Я выбираюсь из-под стойки и вижу…
— Вы…
— Я? — она недоуменно сдвигает брови, потом называется. — Маша. Если вы об имени, конечно.
Я выбираюсь из-под стойки и вижу, оказывается, Машу. Она среднего роста, стройная, без излишеств и без недостатков. У нее милое лицо, русые волосы, нос с маленькой горбинкой, полные губы. От нее пахнет озером, и ее платье надето на мокрое тело. Я, как дурак, пялюсь на ее грудь.
— Там дочь.
— Дочь, — она удивляется и зовет. — До-о-очь! Ты что там делаешь? Как тебя зовут?
— Файка! — словно новогодняя хлопушка выстреливает Файка из-под стойки, прикусывает нижнюю губу и пускает слюну, что бывает с нею только в минуты предельного восторга. — Я там играю в тетрис! И еще папа обещал мне показать лошадку!
— Лощадку? — удивляется Маша. — Разве в Городе есть лошади?
— Ему Кирьян-торговец сказал, что есть, — тут же выкладывает Файка и прячется под стойкой. На ближайшие десять минут ее смелость израсходована.
— Понятно, — заговорщицки кивает Маша и переводит взгляд на горшки. — Где гончар?
— Отошел? — расплываюсь я в привычной улыбке и слушаю. Слушаю ее обоими ушами, но каждым ухом по разному. Одним ухом слышу голос, другим пытаюсь понять смысл произносимых ею слов. И почему-то не отвечаю ей, а спрашиваю в ответ.
— Вы можете мне помочь?
— Помочь?
«Ну перестань же, перестань улыбаться, как идиот!» — твержу я себе.
— Да. Сколько стоит вот этот горшок?
— Двести рублей?
— Двести рублей, — она выбирает из ряда коричнево-зеленоватых крынок ту, что облита глазурью щедрее других, протягивает мне две сторублевки и объясняет. — Молоко из крынки другое. Пробовала и из пакета, и из банки, и из бидона — все не то. Только из крынки!
Я, кажется, киваю. Лицо от улыбки вот-вот парализует. Она опускает крынку в пакет и из вежливости подходит к моим циновкам. Я убираю локти, встаю. Возвышаюсь над нею на половину головы и примерно лет так на двадцать — худой, нескладный, неудачливый. Или неудачный? Нет, неудачный, но удачливый. Все-таки семь дочек.
Верхняя циновка самая яркая — я красил тростник разноцветными чернилами, а потом собирал из него что-то вроде орнамента, в котором кружочки и квадраты пересекают друг друга до мельтешения в глазах, и тайком покрывал Ксюхиным лаком для волос. Мне самому не нравятся такие циновки, но покупателю нужно яркое. Всегда нужно что-нибудь яркое. Циновки, правда, в последнюю очередь.
— Сколько? — скучнеет она на глазах.
— Пятьдесят рублей, — говорю я в ответ и тут же понимаю, что меньше. Ну, конечно же меньше.
— А можно я посмотрю еще? — спрашивает она из вежливости.
Конечно можно, теперь уже скучнею я. Те, которые снизу, лучше, но они некрашеные. Все оттенки — золотой, почти белый, желтый, серый, коричневатый и зеленоватый. Те цвета, которыми одарило тростник солнце и обычная вода. Все.
Она осторожно отворачивает мою старательную яркость в сторону и замирает. Смотрит долго, минуту, другую, потом поднимает взгляд к небу, в котором висит палящее солнце, и отходит в сторону, чтобы ее тень не ложилась на рисунок. Я приглядываюсь. Да, на солнце циновка блестит, но солнце слепит. Нужно смотреть в пасмурную погоду. Тогда все становится тем, чем должно. Солнца в сухом тростнике и так предостаточно.
Она возвращается назад, поднимает яркую циновку, держит ее в руках так, чтобы прикрыть тенью ту циновку, которая лежит верхней в пачке, потом поднимает взгляд на меня.
— Почему я?
— Вы? — я наклоняюсь над циновкой и вижу там Машу. Да, на рисунке она. Белесыми и серыми линиями — вода. Зелеными линиями поперек воды — тростник. В просветах между тростинок золотом — Маша. Силуэт, лицо — все ее.
— Это Сиринга, — кашляю я. — Наяда. Из мифа.
— Это я! — приподнимается она на носках и шепчет мне прямо в лицо. — Я! Да смотрите же вы!
— Да, — соглашаюсь я. — Очень похоже. Совпало.