Но представь, это даже не самое страшное. Самое страшное — не следствие бесконечности, не вытекающие из нее неприятности, но первичная Собственно Бесконечность, сам факт безусловного ее существования, которое ведь смешно оспаривать, с которым приходится тихо мириться нашему в принципе конечному сознанию. «Звездное небо над головой…» Непонятны мне эти восторги Канта. Ужас вызывает у меня вид звездного неба — если, конечно, я не просто смотрю, но задумываюсь хотя бы на минуту. «Звездам числа нет, бездне — дна». И этот — туда же. Да, действительно, нет числа! За теми звездами — другие звезды, за ними — еще, а за теми — еще. А потом? А потом еще и еще. А за теми? Новые. А за ними? Другие, ведь ясно, что это именно так, что конца действительно быть не может, потому что всякий конец — начало чего-то другого. Но и жить с этой мыслью никак нельзя. Нет, не с мыслью, мысли возможны любые — нельзя жить с таким ощущением, чтобы жить, надо жить без него. Я думаю, профессиональные астрономы и физики должны специально тренироваться, вырабатывать иммунитет против бесконечности, как врачи — против человеческих страданий…
Ночью ее ввезли в палату две молоденькие сестры-практикантки, сгрузили, почти сбросили с железной каталки на железную койку и оставили этот сгусток наедине со мной. Старушки спали, ты как всегда… Лицо ее не было лицом женщины, но оно и не было лицом мужчины. Звериный оскал выпирающих крупных зубов, круглые волчьи затравленные глаза… и огромное, бессмысленное красное тело, грязная мокрая тряпка между ног, жаркие огненные озера гниющих пролежней… Так она и лежала неподвижно, до самого нашего с тобой конца… Я не мог с ней справляться один, я звал на помощь няньку или даже медсестру, если не было няньки. Они переставали меня любить, они начинали меня ненавидеть… Но все это было, к счастью, недолго, нам с тобой тогда оставалось уже суток трое, не больше.
Чтобы выжить и остаться в своем уме, надо правильно выбрать себе Вселенную, подходящий размер жилого пространства. Какая Вселенная тебе по душе, в такой и живи. Оказалось, мне нужно совсем немного, даже этой страны многовато, чересчур велика. Достаточно ее европейской части, Московской области, да просто — Москвы. Заграница, о которой я всю жизнь мечтал, оказалась для меня уж и вовсе лишней. Посмотрел, удивился — и сразу обратно… А потом уж и не удивлялся, а только — скорее обратно…
Да, пятнадцать лет назад в этой самой ординаторской меня встречали радостной, светлой и даже заискивающей улыбкой, поили чаем, поили молоком, поили коньяком и ублажали развлекательными разговорами. По этому гнусному коридору я проходил уверенной, знающей, ни о чем не просящей походкой: короткий, как у продавца, белый халат (помнишь, я тебя специально просил укоротить?) служил не столько рабочей одеждой, сколько пропуском и обозначением: я здесь на работе, а не на лечении, по служебной необходимости, а не из милости, мой удел — действие, а не страдание… Действие не ради вот этих несчастных, упаси меня Бог, а ради неких высших, отвлеченных целей, ведомых только нам, брахманам, жрецам… Те, другие люди, не я, больные, представители касты неприкасаемых, те немногие из них, что могли передвигаться, с готовностью уступали дорогу, шарахались в стороны, ныряли в провалы палат, прижимались к стенам…
Одна из главных больниц Москвы, неврологическое отделение. Неврология. Что может быть в медицине сложней, изощренней, запутанней. И казалось бы, где-где, а уж здесь — должны быть одни интеллектуалы, рафинированные московские пенки, потомственные, Божьей милостью, медики… Ни одного врача-москвича в отделении не было, а была одна лимита, аспиранты-блатеры, да еще комсомольские активисты, все какие-то стертые рожи, дубари-вырожденцы, женщины, впрочем, бывали немного получше, посветлей, потеплей, поосмысленней. Но женщины и вообще получше, теплей, осмысленней…
Меня встречали с улыбкой, поили чаем, молоком, коньяком — и вели в служебные помещения, в аппаратные, в кардио-, рео-, энцефало… Мой портфель был заляпан грязью снизу и сзади, ботинки долго, пока не отирались, оставляли мокрые следы на линолеуме. Все мне было можно, ничто не имело значения. По моей просьбе заводили больного, подключали электроды. Если требовалось слишком много времени, меняли пациентов минут через десять-пятнадцать, чтобы не закралось подозрение, что и в самом деле, не их, несчастных, лечат-исследуют, а проверяют прибор… «Минутку, я сейчас приведу эпилептика, и мы посмотрим наличие пиков на альфа-ритме. Ой, уже работает? Ну вы просто волшебник!» Глазами этих балаболок да и трудяг-мужиков внутреннее устройство любого человека, расписанное по таблицам и атласам, выглядело несравнимо понятней и проще, чем устройство электроэнцефалографа. Сотни людей прошли у меня под руками. Я не запомнил ни одного лица. Самыми удобными были больные без сознания, вот такие, как ты. Можно было не крепить электроды ремнями, смазывая физраствором и долго прилаживая, а втыкать иголки — в руки ли, в ноги ли, в голову — и к ним преспокойно цеплять «крокодильчики». И быстро, и просто, и всегда уверен в контакте…