Он узнал меня сразу, я его тоже. Ясно было, что в прежние дни я его не видел, так и оказалось, он был в отъезде, то ли на симпозиуме, то ли просто брал библиотечные дни. Лицо я узнал бы сразу, он мало изменился, имя помнил, а вот отчество — нет, и вряд ли бы вспомнил, но с того конца коридора, от ординаторской его окликнула старшая сестра: «Анатолий Георгиевич!», и он стал к ней оборачиваться и, оборачиваясь, увидел меня и сразу узнал. Махнул старшей сестре папкой, развернулся, подошел. Мужчина. Анатолий Георгиевич. Я встал. Мы пожали друг другу руки. Тыщу лет. Где вы сейчас? На заводе? Нравится? Больше денег? Ну да, ну да. А я вот — все здесь, на том же дурацком месте. Очень вас… Мы ведь, кажется, были на «ты»? Ну, вот, так проще. Очень тебя не хватает. Ну так что же с мамой? (Опять. Я здорово удивился. Он бы должен был сказать, конечно, «с матерью». И не так, как я произношу это слово, смешно, нарочито грубо, заимствованно, с явственной дозой, пусть дурацкой, а все же иронии и непроявленного тепла — я ведь редко так к тебе обращался при жизни, я то как раз называл тебя «мамой». А вот он…
Надо же, и меня поправил. Неужели кто-то в этом мире все-таки меняется к лучшему? «Я сейчас, — сказал он кинувшейся было к нему врачихе, той самой, дежурившей в ночь с бутербродом. — Я сейчас, только посмотрю больную». Она остановилась на полпути, мною от него отгороженная, я прошел мимо нее, не взглянув, взглянув, но лишь краем глаза, боковым, снисходительным зрением. Такой, знаешь ли, маленький праздник тщеславия над твоим живым-неживым, но тогда еще кое-как, с перерывами дышавшим телом…
8
Как бы так угадать, чтоб последние слова, которые мы говорим человеку, с которым больше никогда не увидимся, были добрыми, хорошими словами, чтоб горечь потери была потом навсегда для нас окрашена тихой радостью чистой совести? Кто может знать при слове «расставание», печаль моя светла… Как бы так угадать? Разве только заведомо, ни в какие моменты не говорить своим близким ничего дурного, ничего пустого? То, что это в принципе невозможно, никак моей участи не облегчает. Тем более, есть у меня такое чувство, не только на нашем примере основанное, что как раз вот эти последние слова, случайно и непреднамеренно сказанные, слова, оказавшиеся последними для наших близких, для нашего к ним обращения, что они, как последние строки поэта, как раз и отражают подлинную, глубинную суть. Будто Смерть заведомо, за несколько, скажем, часов приближаясь к обреченному человеку, окружает его особым полем, проявляющим наше подлинное к нему отношение. Мы живем, как жили, мы и не знаем, что нас испытывают. А нас испытывают. И тогда срываются с языка те самые, самые как раз точные, случайные, характерные для нас слова… и вплывает, всасываясь во всемогущее поле, помахивая тяжелыми двуслойными полами, как крыльями гигантского мотылька, желтое румынское пальто с пристяжным мехом, и впархивает, и клеится к стене универсама писанное от руки объявление с шевелящимися, как щупальца осьминога, отрывными листочками…