В ту пору спит уже и все семейство Перзике, спят фрау Геш и фрау Клуге, спят Боркхаузены — Эмиль молча позволил Отти примоститься подле себя на кровати.
Забылась беспокойным сном и фрау Розенталь, она тяжело дышит, тревога не покидает ее и во сне. Спит и славная девушка Трудель Бауман. После обеда она успела шепнуть одному из членов группы, что обязательно должна что-то сообщить им всем, надо встретиться завтра же в Элизиуме, там они меньше обратят на себя внимание. Она немножко трусит, ведь ей придется рассказать, что она проболталась, но, наконец, засыпает и она.
Фрау Анна Квангель лежит на кровати впотьмах, а муж ее, как всегда в этот час, стоит в цеху и внимательно следит за работой. Его так и не вызвали к техническому директору по поводу повышения выработки. Тем лучше!
Анна Квангель лежит в постели, но ей не спится, она все еще сердится на мужа, она считает его черствым, бессердечным. Как холодно принял он весть о смерти сына, как безжалостно выставил из квартиры бедную Трудель и фрау Розенталь: черствый, бессердечный, только о себе и думает. Никогда уже не вернется к ней прежнее доброе чувство к мужу, — тогда она верила, что он хоть ее любит. А теперь она поняла, что это за любовь. Обиделся на нее за сгоряча вырвавшееся слово и теперь дуется. Нет, так легко она его уже не обидит, так легко не заведет с ним разговора. Сегодня они не сказали друг другу ни слова, даже «с добрым утром» не сказали.
Советник апелляционного суда в отставке Фром еще бодрствует, он всегда бодрствует по ночам. Мелким бисерным почерком строчит он письмо, которое начинается с обращения: «Глубокоуважаемый господин государственный прокурор…»
У настольной лампы ожидает его раскрытый Плутарх.
ГЛАВА 13
Бал в честь победы в Элизиуме
Зал в Элизиуме, большом ресторане с танцами, в северной части Берлина, в эту пятницу являл картину, которая не могла не радовать взора каждого здравомыслящего немца: сплошные мундиры. Серозеленые мундиры вермахта представляли как бы загрунтованный холст для этой красочной картины, на фоне которого особенно резко выделялись формы нацистской партии и ее дочерних предприятий: коричневые формы, светлокоричневые, золотисто-коричневые, темнокоричневые, черные. Рядом с рубашками штурмовиков — гораздо более светлые — рубашки гитлеровской молодежи: были тут и представители организации Тодта, равно как и службы трудовой повинности, были тут и отдающие в желтизну зондер-фюреры, прозванные золотистыми фазанами, были тут и политлейтеры, и начальники противовоздушной обороны. И не только мужчины участвовали в этом радующем сердце карнавале, многие девушки тоже носили форму. Союз германских девушек, служба трудовой повинности, организация Тодта, — все, казалось, прислали сюда своих обер-руководительниц, просто руководительниц и руководимых.
Немногие штатские совершенно терялись в общей массе, они казались незначительными, пресными среди всех этих людей, одетых в форму, совершенно так же как на улицах и на фабриках, где простому немцу нечего было и думать равняться с членом нацистской партии. Нацистская партия была все, а немецкий народ ничто.
Потому и не вызывал особого внимания крайний столик, за которым сидели девушка и трое молодых людей. Никто из них четверых не был в форме, даже свастики не носили они.
Двое, девушка и ее спутник, пришли раньше; затем подошел другой молодой человек и попросил разрешения подсесть к их столику, наконец еще и четвертый штатский попросил о том же. Пара, пришедшая первой, сделала попытку потанцовать в общей толкотне. За это время двое оставшихся мужчин разговорились. Вернувшись к столику, разгоряченная пара, которую порядком затолкали в толпе, тоже приняла участие в разговоре.
Один из мужчин, лет двадцати с небольшим, с высоким лбом и уже редеющими волосами, откинулся назад вместе со стулом и некоторое время молча рассматривал танцующую толпу и соседние столики. Затем он сказал, почти не глядя на остальных: — Место выбрано неудачно. Мы чуть ли не единственный штатский столик в зале. Это бросается в глаза.
Молодой человек, улыбаясь, обратился к своей даме, но слова его предназначались человеку с высоким лбом: — Наоборот, Григолейт, на нас не только не смотрят, нас просто не замечают. У здешней публики одно на уме: по случаю так называемой победы над Францией им на какой-то срок разрешено танцовать.
— Никаких имен! Ни при каких обстоятельствах! — строго сказал человек с высоким лбом.
Минутку все помолчали. Девушка водила указательным пальцем по столу, она не поднимала головы, хотя и чувствовала, что все трое на нее смотрят.
— Во всяком случае сейчас подходящий момент для твоего сообщения, Трудель, — сказал третий мужчина, сохранивший до взрослого возраста простодушную физиономию задорного мальчишки: — В чем дело? За соседними столиками почти никого, все танцуют. Валяй!
Молчание остальных могло означать только согласие. Трудель Бауман сказала, запинаясь и не подымая головы: — Я, кажется, провинилась. Во всяком случае я не сдержала слова. Хотя по-моему особой вины тут нет…
— Перестань! — оборвал ее мужчина с высоким лбом. — Давай, без лишней болтовни, переходи к делу!
Девушка подняла голову. Медленно обвела взглядом троих мужчин, которые, как ей показалось, глядели на нее с жестокой холодностью, на глазах у нее выступили слезы. Она хотела что-то сказать и не могла. Она поискала носовой платок…
Человек с высоким лбом откинулся на спинку стула. Он тихонько, протяжно свистнул: — Без лишней болтовни? Да она уже и так проболталась! Достаточно на нее посмотреть!
Спутник девушки возразил: — Никогда не поверю! На Трудель как на каменную стену положиться можно. Трудель, скажи им, что ты не проболталась!
И он незаметно ободряюще пожал ей руку.
«Мальчишка», его звали Енш, уставился своими круглыми голубыми глазами на Трудель. Долговязый с высоким лбом затушил папиросу и насмешливо сказал: — Ну-с, фрейлейн?
Трудель взяла себя в руки, она храбро прошептала: — Нет, он прав. Я проболталась. Свекор сообщил мне о смерти моего Отто. Это потрясло меня, и я сказала ему, что работаю в группе сопротивления.
— Имена назвала?
Никому бы и в голову не пришло, что «мальчишка» может так строго спрашивать.
— Конечно, нет. Вообще это все, что я сказала. Мой свекор старый рабочий, он никому не проговорится.
— Твой свекор это особая статья, сейчас речь о тебе! Ты, говоришь, имен не назвала…
— Верь мне, Григолейт! Я не лгу. Я ведь сама призналась.
— Вы уже и сейчас называете имена, фрейлейн Бауман!
Енш сказал: — Неужели вы не понимаете, что совершенно безразлично, назвала она имена или нет? Она сказала, что работает в группе; раз проговорилась, проговорится опять. Стоит известным господам за нее взяться, и она заговорит.
— Умру лучше, а им ничего не скажу! — воскликнула, вспыхнув, Трудель.
— О, — сказал Григолейт, — умереть очень просто, фрейлейн Бауман, но иногда раньше, чем умереть, приходится пережить большие неприятности!
— Вы безжалостны, — сказала девушка. — Я провинилась, но…
— Я тоже нахожу, — заговорил молодой человек, сидевший рядом с ней на диване. — Мы понаблюдаем за ее свекром, и если он человек надежный…
— В руках у этих господ самый надежный ненадежен, — возразил Григолейт.
— Трудель, — сказал Енш, — Трудель, ты сейчас говорила, что имен не называла?
— Не называла!
— И ты утверждала, что умрешь, а никого не выдашь?
— Да, да, да! — страстно воскликнула она.
— Ну, Трудель, а может быть ты это сделаешь сегодня же вечером, пока еще не разболтала остального? Нас бы это от многого избавило…
За столиком воцарилось гробовое молчание. Девушка побледнела как полотно. У ее спутника вырвалось короткое «Нет!» и он слегка коснулся ее руки своей. Но сейчас же принял руку.