— Клавка моя письмо прислала. Пишет: посылают мужа в Африку.
— Ну?.. — удивляется продавщица. — А сама-то поедет?
— Не решается. Жарища там, говорит, и картошки нигде не купишь.
Письмо перекочевывает за прилавок. Продавщица вытирает руки и достает из конверта два мелко исписанных листка.
— Вслух читай!.. — требует очередь.
— «Здравствуйте, дорогие мама, брат Валерий и сестра Тоня…»
Торговля прекращается. Очередь слушает обстоятельное письмо далекой Клавки, спрашивающей, ехать ли ей с мужем в Гвинею или отпустить его одного. Стоящий впереди меня бородатый мужик на скрипучем протезе закуривает, пряча папиросу в огнеупорную ладонь.
— Нет, мужа одного в Африку отправлять — непорядок — басит он в паузу. — Негритянки тоже, знаешь, не дуры. Пляшут-то как, видала? Срамота, а он мужик видный и со специальностью.
— С них подписку берут, — говорит продавщица. — Чтоб ни-ни — и не знакомились.
— Подписку… — ворчит мужик. — С подпиской спать не ляжешь…
Я тихо злюсь: голодные, усталые ребята ждут свежего хлеба. Злюсь и глупо торчу в замершей очереди. И все-таки если не телепатия, то какая-то чертовщина существует. Иначе не объяснить, почему я вдруг оглядываюсь.
Оглядываюсь и мгновенно глохну: в дверях стоит девчонка. Худенькая, с небрежно взбитой прической, в легком, явно городского покроя платье. Видно, влетела с разгону и не может со света понять, что за собрание происходит в полутемном магазине.
Это она, та, что танцевала на берегу. Правда, танцевала она на расстоянии добрых сорока километров отсюда, но это неважно.. В конце концов, география — наука не точная.
Девчонка сталкивается со мной взглядом. Это, конечно, глупо, но с пятнадцати лет я утратил способность играть с девчонками в гляделки. А на этот раз я задерживаю взгляд чуть дольше и успеваю заметить, как сердито съеживаются ее выгоревшие бровки. Девчонка вздергивает нос и стремительно вылетает из магазина, парашютом раздув широкое платье.
— «…у Наташеньки зубки режутся, и она тянет все в рот, — читает тем временем продавщица. — В наших краях и то врачи велят на это внимание обращать, а какую дрянь она в той Африке потянет, так это и представить себе невозможно…»
На крыльце громко звякает крышка, и в сельпо появляется Славка.
— Чего застрял?
— Очередь, — шепотом поясняю я.
— «Очередь, очередь»… — ворчит он и начинает медленно пробиваться к прилавку. — Гвинея-Бисау!.. — вдруг громко объявляет он. — Знакомое местечко.
Очередь дружно поворачивается к Славке. Продавщица прекращает чтение.
— Здравствуйте, — весело говорит Славка, оттерев плечом какую-то пригорюнившуюся старушку. — Год в Судане инструктором работал. Как раз на границе с Гвинеей: мы туда за кока-колой по воскресеньям бегали. Насколько я помню, Судан никак не соприкасается с Гвинеей, но очередь, видимо, помнит географию еще хуже меня. Все смотрят Славке в рот.
— Жара кошмарная. Ну конечно, змеи там, скорпионы, мухи-цеце. Но вообще-то ничего, привыкаешь. Кто едет-то?
— Дочь, — всхлипывает стоящая впереди. — С детишками…
— Перебьются, — твердо говорит Славка. — Советую черных сухарей насушить мешка четыре: хлеба там нет.
— Совсем нет? — поражается мужик на протезе.
— Ни крошки, — авторитетно заявляет Славка. — Кстати, а у вас-то хлеб свежий?
— Свежий… — Ну, отпустите нам пока килограммов десять, Генка, давай мешок. Да, так насчет Гвинеи…
Через три минуты мы выходим из сельпо. Я волоку мешок с теплым хлебом. Славку провожают благодарственными возгласами и приглашениями погостить. На крыльце я останавливаюсь: нет, девчонки не видно. Что за чертовщина?..
— Давай мешок, — ворчит Славка. — Давай мне мешок, а сам попрешь молоко. Что ты головой вертишь?
— Шея онемела, — говорю я, беру ведро с молоком, и мы неторопливо идем по щедро усыпанной коровьими лепешками деревенской улице.
— Ну и народ наши славяне! — вдруг смеется Славка. — Чем хлеще врешь, тем больше верят…
А я не слушаю его. Я гляжу через плетень: у крыльца стоит она, та самая. Значит, не чертовщина, значит, она действительно существует!.. Я набираю полную грудь воздуха и начинаю очень громко петь:
Кажется, она смотрит в мою сторону!..
— Чего ты разорался? — удивляется Славка. — Мама ему понадобилась!
Она не только смотрит — она быстро идет к калитке, открывает ее и выходит на улицу. Значит, она — это она, та, что танцевала…
— Славка, бежим!.. — кричу я, наступаю на свежую коровью лепешку, поскальзываюсь и с ног до головы обдаюсь прохладным, отстоявшимся в погребе молоком…
Славка корчится. Смеется девчонка, смеется какая-то женщина. А я весь мокрый и весь перемазанный. Видно, встал не сразу, а побарахтался, ища ускользавшую точку опоры.
У Славки судороги от хохота. Он абсолютно лишился дара речи, а только показывает на меня пальцем:
— Ва… ва… ва…
Я брожу по молочной луже и никак не могу отыскать ведро. Не раздавил же я его, в конце концов!..
— Вот ведро! — кричит девчонка, давясь смехом. — Ты его за плетень забросил!..
Я молча поднимаю слегка погнутое ведро. Штаны, рубашка и кеды промокли насквозь и стали противно жирными; наверно, со стороны я похож на осеннего сома, сонного и жирного. Мне бы следовало подобрать ведро и уносить отсюда ноги, а я начинаю выпрямлять его на коленке.
— Балет!.. — выдавливает наконец Славка.
Я молча гну ведро в трех шагах от девчонки и чувствую, как от меня пахнет коровой.
— Иди умойся, — говорит она. — Волосы у тебя слиплись.
Я прекращаю попытки придать ведру прежнюю форму и, не поднимая головы, иду к мешку. Подхватываю его и вдруг замираю.
Вокруг слышится гнусное жужжание: зеленые толстые мухи нагло атакуют мои штаны. Славка отбирает мешок:
— Ты рассадник! Я с тобой и шагу не сделаю!..
Потом мы оказываемся во дворе. Я остаюсь в одних плавках, и Славка поливает мне из бадьи колодезной водой. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не заорать, и все время лихорадочно ловлю ускользающий брусок колючего мыла. Девчонка стоит рядом и командует:
— Намыль голову еще раз. Уши забыл. Локти грязные.
— Сохни, — говорит Славка, обдав меня последней двухведерной порцией. Он берет ведро, к которому теперь никак не подходит крышка, и опять идет за молоком.
Я стираю свое барахлишко в долбленой колоде. Девчонка сидит на срубе колодца и болтает ногами.
— А ты кто? — спрашивает она.
— Испытатель, — к сожалению, обстоятельства не позволяют вложить в это слово достойную долю гордости. — Вездеход гоняем на гарантийный километраж.
— Это такая вонючая машина?
— Почему вонючая?.. — уныло обижаюсь я.
— Не знаю почему. Вероятно, такую сделали. А сам откуда?
— Из Москвы.
Некоторое время она молчит. Потом объявляет:
— Смешно.
— Почему?
— Потому что я тоже из Москвы. Я в гости к дедушке приехала.
Сердце мое чуть бултыхнулось, но я все-таки спросил:
— Это дедушкин дом?
— Нет, это тетин. Дедушка далеко отсюда, в Бруснятах. Там, где ты за мной подглядывал.
Я мучительно краснею. Просто чувствую, как наливаюсь кровью.
— Я не подглядывал…
— Врешь, подглядывал, я тебя по голосу узнала: очень уж ты противно поешь. И вышла специально, чтобы сказать, что подглядывать подло. — Девчонка слезает с колодца, отряхивает платье и идет в дом. — Мыло не стащи.
Я собираю в охапку свои вещички, взваливаю на спину мешок с хлебом и в одних плавках выхожу на улицу. Выбираюсь из деревни и раскладываю на обочине одежду. Потом ложусь на живот в горячую пыльную траву. Горько, но справедливостью на свете и не пахнет. Я же действительно не подглядывал, я же случайно влип в эту историю, я же жертва, я не преступник. Наоборот, я нарочно заорал тогда, но как это ей докажешь? И вообще в этой девчонке, как выяснилось, ничего нет — только что розовой казалась, ну, так это просто оптический обман, разложение белого цвета на составляющие. Между прочим, черный цвет честнее белого: он ни на что не разлагается, а обладает собственным характером.