Андрей Анисимов
Казино "Dog Ground"
Вл. Платовскому, коллеге и другу
За слово «дурак» меня в детстве лишали сладкого.
Я вырос в интеллигентной семье. Моя мама пианистка, в молодости давала концерты. Мама имела поклонников. Теперь я догадываюсь, что поклонников волновала высокая грудь мамы, ее пикантно косящие глаза и загадочная улыбка. Эту улыбку папа называл идиотской. После маминых концертов наша квартира в Доме полярников на Никитском бульваре превращалась в цветочную лавку. Цветы стояли везде: в гостиной, холле и даже на кухне. Из-за цветов мы не всегда могли пользоваться ванной. В ванне тоже мокли цветы. Цветы в детстве я ненавидел. Мама забывала менять в вазах воду. Цветы кисли и воняли. Еще с нами жил девяностолетний мамин дедушка, который нередко мочился под себя. Папа имел острое обоняние и неприятные запахи заставляли его страдать.
Мамин дедушка участвовал в экспедиции Челюскина. Летчик Водопьянов снимал его со льдины. По юбилейным датам к дедушке приходили с поздравлениями. К таким дням дедушку утром мыли, облачали в костюм с орденами и нашивками и усаживали в кресло. Днем появлялись представители общественности. Делегация состояла из трех пионеров, управдома и двух-трех ветеранов челюскинской компании.
Пионеры пели песню «Орлята учатся летать», получали конфеты и убегали. Управдома и престарелых челюскинцев усаживали в гостиной. Им подавали чай с тортом. Во время приема дедушка засыпал. Мне поручалось следить, чтобы он не уронил чашку и не ошпарил себе промежность. Старики вспоминали прошлую жизнь и ругали теперешнюю. Дедушка боготворил Сталина и ненавидел Хрущева. Деятельностью последующих вождей дедушка не интересовался.
На почве Сталина папа и дедушка не ладили. Папа не любил Сталина и защищал Хрущева. Единственно, что их сближало, была любовь к старому Арбату. Когда при Хрущеве сломали заметную часть старого Арбата, чтобы построить Калининский проспект, дедушка был пожилым человеком, папа заканчивал десятилетку, а я еще не родился. В редких беседах папы и маминого дедушки встречалось название «Собачья площадка». «Он сломал Собачью площадку», — говорил мамин дедушка, имея в виду Хрущева. «Собачью площадку жаль, — соглашался папа и добавлял с пафосом:
— Но он выпустил миллионы людей из сталинских застенков».
В моем ребячьем сознании сталинские застенки навсегда соединились с Собачьей площадкой. Так старомосковское местечко превратилось для меня в зловещий символ. Папа хорошо помнил Собачью площадку — небольшую асфальтированную полянку, огороженную чугунной оградкой и украшенную шпилем памятничка. По словам папы, своим названием площадка обязана этому памятничку. Арбатский богатей похоронил тут свою любимую собаку и поставил ей каменный обелиск.
Отец всегда разговаривал со мной как со взрослым человеком. С мальчишеских лет папа был моим самым большим другом. Маму в детстве я видел реже.
Она вечерами или работала или одна ходила в гости.
Мама любила сама звать гостей, но не хотела огорчать папу. Папа служил изобретателем в секретном институте и очень опасался посторонних людей. При выходе из папиного института над проходной висел плакат: «Вышел на улицу — прекрати разговоры на служебную тему!»
У меня рано обнаружился слух, и мама стала учить меня музыке. Она и подготовила меня к экзаменам в музыкальную школу. Школа при Московской консерватории кроме специальных занятий привила мне комплекс неполноценности. Вокруг учились дети лауреатов. Музыкальная элита держалась кастой.
Я как бы и считался своим, но скромное положение мамы в ранге музыкальных знаменитостей и не бог весть какое материальное положение семьи ставило меня в этот круг бедным родственником. Нет, в моем детстве родители не нуждались. Папа получал приличную зарплату, мамин дедушка особую пенсию, мама имела постоянный заработок в Росконцерте. Но рядом с семьями музыкантов, допущенных к зарубежным гастролям, наша семья выглядела бледно.
Однокашников родители подвозили к школе в сверкающих «Волгах», одевали в магазинах «Березка» на чеки. Чеки тогда были вроде долларов, и имели их только избранные. Я делал вид, что это меня совершенно не трогает, но в глубине души ужасно страдал.
В консерватории я попал в класс мастера-пьяницы. Это был выдающийся музыкант, объездивший с концертами полсвета. Что его сломало, я не знаю.
Мы, студенты, застали его таким. Явившись на занятия совершенно трезвым, педагог усаживал кого-то из нас за инструмент. Делая вид, что ему надо отлучиться, открывал одну дверь (двери в музыкальных классах двойные, для изоляции звука) и, прячась между дверями, принимал дозу спиртного. Иногда он делал это открыто. В карманах пиджака мастера, словно патронташ, торчали в ряд железные баночки от валидола. Время от времени он извлекал одну из таких баночек и под видом сердечного лекарства отправлял в рот очередную порцию коньяка. В конце урока мастер мог поймать кайф, а мог впасть в ярость.
Студентам жилось несладко. Сегодня ты ходишь в гениях, а на завтра педагог удивляется, как такой бездарный юноша мог попасть в прославленный на весь свет музыкальный храм.
Наш выпуск пришелся на самый разгар «перестройки». Почуяв, куда дует ветер, мои однокурсники всеми возможными путями стремились просочиться в Европу и Америку. Случай представился и мне. Мой приятель Игорь Пестов, закончивший консерваторию на год раньше по классу виолончели, несколько месяцев работал в муниципальном оркестре Гамбурга. Пианист оркестра собирался на пенсию. Место становилось вакантным. Диплом Московской консерватории давал мне преимущество. Я получил официальное приглашение и готов был его принять. Своими планами я поделился с семьей за вечерним чаем на кухне.
По известной старомосковской привычке на кухне протекали все семейные советы. Услышав про Гамбург, папа покрылся красными пятнами и прошептал: «Ты с ума сошел?! Забыл, где я работаю? Забыл про КГБ?» Ужас перед КГБ папа носил всю жизнь вместе с костюмом и пальто. Но если одежду он снимал, ложась в постель, страх оставался ночью. Из-за этого страха папа почти не говорил по телефону и морщился, когда по телефону говорили я или мама. Папа знал, что наш телефон прослушивается. «Подумай, — продолжал папа шепотом, — одни мысли об этом могут испортить мне всю жизнь».
Бедный папа тогда не знал, что через несколько лет и всемогущему КГБ, и всему государственному аппарату будет глубоко плевать на все секреты. В институте перестанут выплачивать зарплату. Лучшие помещения сдадут в аренду сомнительным фирмам.
А научные работники кинутся писать во все заокеанские фонды, пытаясь заинтересовать своими секретными программами и ЦРУ и Пентагон.
Я любил папу и остался в Москве. Мама хотела, чтобы я участвовал в конкурсах. Я на несколько месяцев прирос к инструменту. Обыватели полагают, что у музыкантов легкий хлеб. Чтобы играть в конкурсах и держать форму, надо сидеть за роялем по двенадцать часов в сутки. Вечером родители выпроваживали меня подышать воздухом. Я бродил по Никитскому бульвару, как по острову, вокруг которого плывут нескончаемые вереницы машин. Дышал парами бензина. Потом возвращался в наш Дом полярников и снова усаживался за инструмент. Толстые стены дома топили звуки рояля. Я мог играть до глубокой ночи, не тревожа соседей…
Выступив на нескольких конкурсах, я стал обыкновенным «дипломантом». За мной не маячили фамилии великих предков. Я не умел искать поддержки у вновь нарождающейся банковской элиты и на высшие награды рассчитывать не мог. Истрепав нервы и исчерпав запас сил, я оказался предоставленным самому себе. Работы для меня не оказалось. Классическая музыка в России становилась ненужной. Музыкальная попса, вынырнув из самодеятельности, заполонила московские подмостки и экраны телевизора.
Музыку заказывали новые хозяева. Крепкие, энергичные ребята, поднявшиеся с низов, покупали примитив. Чтобы получать удовольствие от серьезного, умного искусства, необходимо воспитание чувств.