Монарх поднял несколько голос, глухой и капризный, отводя, однако, взгляд:
— Какой ты упрямец! Вечно своё!
Удивляясь и сам, как это место удачно подвернулось ему на язык, потеряв тут же охоту продолжать мысль Вергилия о войне, которая так кстати пришлась к разговору о свободных крестьянах, разорённых большими владельцами, ответил пространно, вновь с намерением уводя в сторону эту неровную, загадочную беседу:
— Напротив, я не упорствую никогда и всегда готов переменить моё мнение по предложению того человека, о котором я подлинно знаю, что тот без основания никогда не станет ничего предлагать.
Поудобней устроив книгу на толстых коленях, осторожно, с любовью вновь перекидывая большие листы, Генрих мягче, уступчивей попросил:
— Оставь свою мудрость, философ. Лучше мне помоги. Вот в этом месте, где «часы покоя прогнали сон с отдохнувших очей», мне сдаётся, не совсем верно было бы говорить о покое. «Часы покоя прогнали сон»? Наш Вергилий всегда до щепетильности точен. Может быть, переписчик ошибся, копируя текст?
Наблюдая исподволь за каждым движением государя, по давней привычке сжимая и разжимая пальцы левой руки, размышляя, как было бы кстати возвратиться к акту парламента, который необходим для мира и покоя в стране, не торопясь изъяснял:
— Должно быть, это место лучше понимать, как изжили сон, даже как сокрушили, то есть в том именно расширительном смысле, что благодаря покою сам собой проходит благодетельный сон, сам собой не нужен становится нам.
Генрих оживился, вскинул голову, вновь блеснув глазами, чтобы увериться, что он без подвоха, искренне, от души заговорил о Вергилии, и поискал карандаш, размышляя раздумчиво вслух:
— Пожалуй, ты прав. Я помечу на поле. А дальше так стройно, так хорошо: «...словно ибо ложе супруга жаждут сберечь в чистоте и взрастить сыновей малолетних...»!
Всё это были давние тайные мысли, всё это безнадёжная тоска в глубине, так что сердце зашлось от неё, хотя она была не своя, и он, не выдержав первым, сочувственно произнёс:
— Всё тоскуешь по сыну, как вижу.
Как будто обиженный этим сочувствием, но тотчас обмякнув, опустив жирные плечи, король засопел, заспешил, и взволнованный голос внезапно затуманили слёзы:
— Тебе так не больно, как мне. Мне моё горе спать не даёт. Своих сыновей ты давно уж взрастил.
Он от всей души принялся его утешать, однако выбранив себя, что разумом не успел охладить своё не столько мужское, сколько женское чувство, тут же возражая себе, что доброе чувство нельзя охлаждать:
— Тебе всего сорок лет. Как знать, чего от нас хочет Господь.
Генрих гневно воскликнул, болезненно морщась, раздувая острые ноздри, готовый, как было видно, рвать и метать, лишь бы на ком-нибудь выместить свою боль и свой гнев:
— Уже сорок лет! Вот как ты был должен сказать! А ей уже сорок семь! У неё уже никогда не будет детей! Ты это знаешь, как знаю и я! А какой я без сына король?
Кто бы не согласился, что власть в государстве должна передаваться от отца к сыну, как власть в доме от мужчины к мужчине, но он всё же, старательно соблюдая должную осторожность и в тоне голоса и в выраженье лица, произнёс:
— У тебя есть дочь, и есть ещё время, чтобы королева дала тебе сына. К тому же у римлян был довольно разумный обычай выбирать преемника усыновлением.
Генрих усмехнулся презрительно:
— Дочь — плохая наследница, а римляне мне не указ. Дочь посеет раздор. Да я теперь говорю не о том. Может быть, это в самом деле Господь наказует меня, ибо в сорок лет я всё ещё не ведаю чистого ложа, как ты!
Мор простодушно напомнил:
— Я женат на вдове.
Генрих выкрикнул зло, сверкая ледышками глаз:
— Не лукавь со мной, не лукавь! Первым браком ты был женат на девице, я знаю!
Он возразил:
— Помилуй, разве столь житейские обстоятельства имеют значение для короля, для страны?
Отбросив Вергилия сильным движением, царственный собеседник приподнялся, нагнулся к нему и выдохнул прямо в лицо:
— Я не только государь, но ещё и мужчина, а для мужчины имеет значение именно это! Она мне говорит, что причина во мне, что я весь гнилой. Понимаешь, что говорит мне эта старая дура!
Пристально глядя на него снизу вверх, Мор возразил добродушно и мягко:
— Не так и важно для мужчины, как тебе представляется, и вовсе не должно быть важно для короля.
Задыхаясь, рывком распахивая тугой воротник полотняной рубашки, сдавивший напряжённую жирную грудь, Генрих, впадая в истерику, закричал на него:
— Ты не можешь об этом судить! Ты свободен! Ты не король! Тебя миновала чаша сия! Вот они, эти насильные браки! Тебе говорят: это надо для государства, для его блага, ведь ты король, опора и надежда страны! Тебе говорят: так надо для упроченья союза чёрт знает с кем! А где он, скажи мне, где он, этот проклятый союз?