Канцлер иронически улыбнулся:
— К тому же получив от своих подданных около двух миллионов на эту войну.
Генрих дёргал и тряс его за плечо, выговаривая упрямо, поднимая и опуская тонкие брови, то расширяя, то сужая глаза, совершенно потерявшие цвет, одни чёрные пятна зрачков остались:
— Отец был в этом прав. Ты не можешь не знать. Ты, философ, мудрец. Эти деньги укрепили королевскую власть. Кто виноват, что люди почитают лишь богатство и силу и презирают даже равных себе, не говоря уж о слабых и бедных? И вот когда этой силы не стало, когда эта сила, остановившая их, лежала в гробу, они могли взбунтоваться, надеясь отнять у короля и Англии то, что он когда-то отнял у них. Окольными путями я прискакал с отрядом телохранителей в Лондон. Мы заняли Тауэр, заперев все ворота, и вокруг замка стянули отряды, па которые можно было ещё положиться. Мне предстояло сделаться сильным или погибнуть в огне мятежа, а в мятеже погибла бы не одна моя голова, но и головы многих и с ними мир Англии, мир нации, как ты говоришь, тот мир, который был упрочен столькими жертвами. Это были для меня ночи тревог и раздумий. Тогда и решил я жениться на Катерине. Да, да, во спасение моей головы и во имя мира в стране. Мне позарез была необходима поддержка Испании. Разве всё это ради моего удовольствия, ради меня одного? Вовсе нет! Ради спасенья моей головы, ради спасенья короны, но и ради спасенья страны я молил папу Юлия разрешить этот богомерзкий, этот преступный, этот противоестественный брак! Я унизился перед ним, как только мог, унизился перед тем, кто не стоил моего уважения, кто сам был преступником на папском престоле. И он разрешил!
Становилось больно плечу, и Мор попытался неприметно освободиться, резко спросив:
— Так ради головы и короны или ради покоя страны?
Генрих держал руку над ускользавшим плечом, точно собираясь ударить его, и быстро, беспокойно сказал:
— Разве можно их разделить? Да, ради головы и короны и ради покоя, поверь мне! Разве я когда-нибудь лгал, что мне безразлична моя голова и корона? Да, я ужасно люблю и голову и корону, это естественно, ведь я человек и по рожденью король, но и держава дорога мне не меньше! Я знаю, ты сомневаешься в этом и сомневался всегда. Тебе представляется тиранией и самое малое возвышение монаршей власти над властью парламента. Как знаешь, Господь тебе судья, но это так. Вот сам рассуди: ведь всемерное упрочение власти моей служит на благо страны. Вседневно молю я Господа о её процветании, ты это знаешь, я не лгу, клянусь тебе дочерью, почему же не веришь ты мне?
Он этому верил, но не стал отвечать, а только спросил, строго глядя снизу прямо в расширенные глаза, пылавшие не одним только бешенством, но и годами накопленной, как он знал, затаённой тоски:
— И что же теперь?
Весь вспыхнув, с трудом ещё ниже пригибаясь к нему, чтобы, должно быть, следить за выражением его неменявшегося лица, Генрих взволнованно выговорил, умоляя его вдруг потерявшими силу глазами, такими беспомощными, как у детей:
— Ты же всё понимаешь! Ты знаешь, чего я хочу. Не хитри. Я хочу развода с женой!
Канцлер это знал и понимал его чувства короля и отца, которым одинаково нужен наследник, чтобы продолжить династию, но предвидел последствия, если это случится, всеми силами противился этому, продолжал противиться даже под тяжестью этих умолявших беспомощных глаз и потому вопросил с затаённой иронией, стараясь оставаться спокойным, хотя давно уже не был спокоен:
— Как мужчина, ради укрепления своей власти против власти парламента или на благо страны?
Отшатываясь, нехорошо улыбаясь, король укоризненно покачал головой:
— Отчего ты не веришь мне? Ведь ты же мудрец!
Он выпрямился и посмотрел безбоязненно, прямо:
— В этом я не могу вам поверить, милорд.
Государь грузно поднялся, держа небольшие изящные руки на кожаном поясе, расслабленно говоря:
— Ты не веришь своему другу? Я верно понял тебя?
Мор не любил этот расслабленный, вдруг ставший старческим голос, за которым обыкновенно следовали взрывы бешеного упрямства, тоже встал со скамейки, чтобы каким-нибудь нечаянным вздором понапрасну не раздражать короля, маленький, щуплый, подвижный, рядом с громадой неуклюжего королевского жирного тела, и нехотя согласился, глядя мимо, в окно, на низкое небо, покрытое сплошными слезливыми серыми тучами, на сумрачный день, нагонявший тоску, подумав о том, что ещё один день окончательно пропал и испорчен, пропал навсегда и уже никогда не возвратится таким, каким мог бы быть в кабинете, где, отложив в сторону свои изыскания, готовил новый парламентский акт о неприкосновенности крестьянских домов и земель, или на острове, где не был уже несколько дней и уже тосковал по семье: