– Как ты живешь? – спросил Джин осторожно и ласково.
– Хорошо живу, – ответила она, и по глазам видно было – не врала. – Нет, правда. У меня есть дом. Есть доченька. Есть человек, который меня любит.
– А ты – его?
– А я… не знаю. Наверное, теперь – да. Я благодарна ему очень, за все. За то, что вытащил…
– Господи, Маринка, откуда вытащил? – не выдержал Джин. – Я же помню, какая ты была – всему миру хозяйка. А теперь сидишь…
– Нет, Женька, – она назвала его давно забытым именем. – Это все не так уж важно…
– А что важно тогда, что?
Она смотрела на него, словно мать на глупого ребенка.
– Жизнь. Знаешь, я Дарью тяжело носила, и, когда рожала, чуть концы не отдала. Вот тогда и поняла – в жизни есть так много всего… А мы заперты каждый в своей свободе – как в клетке, и презираем тех, кто живет иначе. Как же, ведь мы правы, мы лучше всех, а они мещане… А у меня здесь первый раз за много лет своя кровать. И кухня – своя, и чашки. И красивые полотенца. Я сроду не думала, что это так важно для меня… помнишь же – есть крыша, и ладно, лишь бы жить не мешали. А это, оказывается, так здорово. Мы думали, что деньги – это пыль, а…
– Деньги делают рабом, – прошептал Джин. – И быт – тоже.
– Деньги, наверное, делают рабом, – согласилась Маринка. – Только пусть я буду рабом, но буду знать, что мой ребенок будет расти в тепле и сытым. Ты знаешь, как она задыхалась? Знаешь, сколько врачей нам пришлось пройти, в скольких больницах полежать? А каждой последней техничке сунуть надо, чтоб вовремя в палате помыла, и медсестрам – обязательно, чтоб не больно уколы делали. А лекарства… А это наше гнидское, гадское отношение, когда ты всем должен и ни на что не имеешь право, когда твой ребенок не нужен никому, никому на свете, кроме тебя…
Глаза ее заблестели, она отвернулась.
– Прости, – сказала глухо. – Сорвалась. Думала, уже заросло, а вот…
– Извини, – тихо проговорил Джин.
– Ладно, проехали. Наливай себе еще чаю…
– Кружки-то какие, – пробормотал он, осторожно держа маленький заварник.
Она кивнула.
– Долго не могла привыкнуть. Все чисто, стильно, красиво. А потом – как с цепи сорвалась. Можно не считать копейки, а позволить себе все. Можно не переводить ночами всякую бурду, чтоб на хлеб заработать, и поехать – куда захочешь, самолетом. Я в жизни самолетом не летала, пока замуж не вышла. И маме посылаю теперь… квартиру мы им купили, обставили, она на пенсию ушла, наконец, а не колотится за копейки, потому что жить не на что. И я… сама себе хозяйка. Учусь вот, на заочном.
– На кого хоть? На экономиста тоже? – глухо спросил Джин.
Она вызывающе глянула на него.
– На филфаке. В Москве.
… В ее затрепанном рюкзачке всегда лежала тетрадка. Одна, потом другая, потом третья. Она не могла не писать, а все, что записывала, раздавала беспечно, теряла, оставляла на вписках – внутри так много слов, от нее не убудет. Она никогда ни на кого не оглядывалась.
И тогда, весной, она тоже не оглянулась – просто рано-рано утром тихо выскользнула из спящего дома, оставив ключи на кухонном столе. Она получила то, что хотела, – ночь безудержной страсти и свой кусочек счастья, и, проснувшись под утро, долго-долго смотрела в лицо лежащего рядом Сэма, тая от счастья. А потом он, повернувшись во сне, погладил ее по руке. И назвал чужим именем.
Где были мои глаза, думала Маринка, наскоро одеваясь, лихорадочно всхлипывая без слез, зажимая рукавом рот. Подхватила рюкзачок и, не оставив даже записки, осторожно прикрыла дверь. Где были глаза и где было сердце. Больно, Господи, как же больно. Ведь знала… все знала.
Потом она сидела на скамейке, ежась от утреннего ветерка. Ей некуда было идти, но это совершенно неважно – мало ли мест на свете, а до ночи еще далеко. Саднило внутри, горели глаза от невыплаканных слез. Она достала тетрадку – и поняла, что не может писать. Встала и пошла, не разбирая дороги, глядя почему-то на высоченные облака в розовом небе.
Потом что-то было… трасса, Москва, Питер, какие-то люди, наспех купленный хлеб, водка, постоянное чувство одиночества, несмотря на шумные полупьяные компании рядом. Они пели в грязных электричках, в заплеванных шелухой от семечек подземных переходах – ее флейта звенела так, что друзья поглядывали с удивлением. Ветер, пьяный угар, вписки, кухни… а потом Маринка поняла, что беременна.
Безденежье, депрессняк, постоянная тошнота и дикий голод. Потом ее «вежливо попросили» хозяева вписки. Идти было некуда. Тогда и нашел ее в переходе – просто подошел – тот стильный молодой человек.
Маринка пошла за ним не раздумывая, просто потому, что больше было некуда. Сначала ей было все равно. Потом осталось одно только звериное желание – жить, сохранить крошечную искорку внутри себя, она уже не принадлежала себе и отвечала за него, маленького. Толик навещал ее в больнице. Когда он сделал ей предложение, Маринка отказала. Но Дашка родилась слабенькая, и больше полугода он мотался с ними обеими по врачам, искал, обзванивал, находил, договаривался. Когда молодой усатый врач сказал Маринке, что девочка будет жить, как все люди, только нужно немножко беречься, она целовала ему руки. Толик отвез ее с дочкой к себе, они накупили фруктов и мороженого, и первый раз за все время она смеялась над его шутками. В ту ночь они стали мужем и женой.
Маринка смотрела на сидящего рядом с ней парня из прошлой, давно ушедшей жизни и не могла найти слов, чтобы рассказать ему все это. То, что было с ней тогда, – оно с кем-то другим было, не с ней совсем, с другой Маринкой, той, которую прозвали Птицей за легкость смеха и слов. Эта девочка ушла навсегда – то ли в том холодном грязном переходе осталась, то ли умерла при родах, то ли тихо загнулась в больнице, когда бессонные ночи у постели дочери кружили ее в своем хороводе. И не объяснишь это – чувство бессилия, когда ни одна собака не поможет; когда приходится выкручиваться самой; когда те, кого считал друзьями, отворачиваются, и ты видишь только их усталые спины. Тусовка, тусовка… Нет, были, наверное, и те, кто мог бы помочь, но, может, она просто не нашла их? Где был он, Джин, так долго твердивший о любви к ней? Если бы он нашел ее тогда… кто знает.
– Как мне рассказать тебе это… – прошептала она.
– Не надо ничего рассказывать, – так же тихо ответил Джин. – Не береди душу. Я же вижу – тебе хорошо здесь. Живи…
– Прости меня, – шепнула Маринка, отворачиваясь.
– Мама! – прозвенел за стенкой детский голосок, что-то грохнуло, раздался громкий и требовательный рев.
– Что-то разбила? – через силу улыбнулся Джин.
– Похоже на то… – Маринка сорвалась и выбежала из комнаты.
Джин поднялся, бесшумно подхватил шмотник и так же бесшумно вышел. Где тут у них дверь?
Чистенькие ступени послушно ложились под ноги. Не дело это – бередить душу, если нет в том нужды…
Он толкнул подъездную дверь, зажмурившись от яркого солнца, и быстро пошел по двору – прочь, прочь, прочь. У арки не выдержал, обернулся.
Показалось ему, или в том окне мелькнула за занавеской легкая тень? Да нет, наверное, это солнечный блик высветил на стекле знакомое лицо…
Джин свернул за угол. В этом киоске такое вкусное мороженое…
Май 2006 г., апрель 2007 г.
Рыжая
Виктор Сергеевич Смолянцев, директор открытого акционерного общества «Росавтодороги», находился с утра в настроении преотменном. Все складывалось отлично – партнеры по бизнесу пошли на уступки; финансовый директор сиял и потирал руки, обещая, словно гадалка, прибыль несказанную; предвыборная агитация (Виктор Сергеевич баллотировался в депутаты городского Собрания) шла полным ходом. Вдобавок ко всему, юная красотка Леся, которую Виктор Сергееевич присмотрел неделю назад в недорогом баре аквапарка, оказалась девицей чрезвычайно покладистой и без амбиций. Натиск включал в себя мощь, быстроту, щедрость и обещал плоды буквально уже вот… может быть, даже этим вечером.