Трудно не увидеть связь предложенной проблематики в целом с дискуссиями, которые прежде велись в среде советских «неофициальных» гуманитариев, медиевистов в особенности. Здесь заметны следы не только известной «дискуссии о личности», состоявшейся в семинаре А. Я. Гуревича по исторической антропологии и затем опубликованной в «Одиссее», где столкнулись в особенности позиции Гуревича и Баткина (утверждавшего, что личность — сугубо нововременное явление)99, но и более ранней и, кажется, менее известной, внутренней и преимущественно устной полемики сторонников истории ментальностей (включая Ю. Л.) против обращения Баткина к отдельным, притом исключительно выдающимся, «высоким» фигурам прошлого, как и против его мало верифицируемых методов исследования 100. Переосмысление своих прежних позиций и характер теперешнего отношения к ним Ю. Л. отмечает в статье «Что за „Казус"?» вполне открыто. Однако кажется, что критика в адрес «Казуса», о которой я упоминала вначале, и раздавалась из пространства этих прежних дискуссий.
А. Я. Гуревич, как и многие, отрицал саму постановку проблемы противостояния микро- и макроподходов, ссылаясь на то, что исторический синтез достигается разными методами и основывается на переходах между конкретным и общим, и говорил о практической неосуществимости полноценного исследования отдельного индивида в Средние века в силу скудости источников, о которой Ю. Л. «превосходно знает» (не случайно, по мнению Гуревича, большинство микроисторических трудов было посвящено Новому времени). Это служило опровержению высказанной Ю. Л. критики в адрес истории ментальностей и исторической антропологии в целом, так что медиевисты оказывались обречены сосредотачиваться на исследовании коллективных представлений 101. Характерно, что и Ю. Л. в первой версии статьи «Что за „Казус"?» упоминал о сложности обращения к индивидуальному в отдаленные эпохи прошлого — не только в силу скудости необходимых для этого источников, но и из-за сомнений специалистов в самом существовании индивидуального в Средние века, — что потом было целиком из текста убрано, поскольку источники, неожиданным образом, во все большем числе теперь сообщали иное 102. Л. М. Баткин, доброжелательно и иронично критикуя и возмущенную позицию Гуревича, и воодушевление Ю. Л. (как и выступления почти всех других участников конференции), развивал аргументацию, высказывавшуюся им прежде как об историческом синтезе, всегда остающемся лишь горизонтом каждого отдельного исследования, так и о неустранимом прогрессе в ходе истории и о том, что именно следует понимать под предложенной им в статье 1986 г. дополнительностью социологического и культурологического (бахтинского) подходов, а значит, и под индивидуальной уникальностью 103. Ни тот ни другой критик не приняли (не услышали?) прочерченной Ю. Л. связи между отказом от гомогенного видения «общественного целого» и обращением к индивиду, чья субъективность и чей выбор существуют и за пределами социальных институтов, структур и систем, в их «разъемах».
Включение в это интеллектуальное пространство проблематики разных микроисторических направлений, в частности и социологически окрашенных, служило не только микроистории как таковой. Сами термины, привычные нам сегодня, такие как «дискурс», «конструирование», «актор» (тогда это слово еще не транслитерировалось и использовалось во французском написании acteur\04), приходилось осваивать, контекстуализировать, вводить и оправдывать (а термин agency и вовсе оставался, кажется, еще за пределами этого пространства), да и имя К. Гинзбурга еще транскрибировалось как «Гинцбург»105. Поиски новых подходов к изучению прошлого не только у нас (а у нас, вероятно, вслед за «Анналами» — «новой историей» Ж. Ле Гоффа и «иной социальной историей» Б. Лепти) отражались в изобретении определений истории (как дисциплины и как предмета), вроде «многоликая» и «иная». Разумеется, поиски сопряжения этих подходов с обновлением проблематики советской «неофициальной медиевистики» были противоречивыми и остались незавершенными. Однако в целом, как мне представляется, казусный подход был в конечном счете нацелен на преодоление культурного (да и любого 106) детерминизма, тогда у нас в той или иной версии преобладавшего, будь то история ментальностей, а. к. а. историческая антропология или, пусть существенно усложненный, европоцентристский прогрессизм Л. М. Баткина. Сопряжение казусного подхода с отказом от презумпций целостности и гомогенности социального целого, а значит, и от прямолинейности исторического обобщения — от своего рода «ориентализма» в отношении к прошлому, особенно к давним эпохам 107, — вело и к отказу от идей о «неподвижной истории» и перемещению акцента на изменчивость внутри общества: вместо «общепринятого», свидетельствовавшего больше о «традиционном, усредненном, даже вневременном», исследование обращалось к «нестандартному поведению отдельных людей» 108. И конечно, существенному преодолению подвергся прежний сциентизм; характерно, что роль рассказа историка и интриги в нем как значимых элементов исследования казусов не только и не столько служила расширению читательской аудитории благодаря возраставшей увлекательности анализировавшихся историй, сколько релятивизировала саму позицию исследователя, более не имевшего возможностей (да обычно и желания) «пророчествовать о прошлом» 109.