Выбрать главу

Испанское завоевание нанесло тягчайший удар по культуре народа кечуа. Однако она выдержала этот удар, замерев на века, сохранила свои силы и выжила. Язык, мифы, обряды, поэтическая традиция хранились там, откуда не раз в колониальный период изливалась лава народных восстаний — в горных крестьянских общинах. Сосуществуя бок о бок с постепенно возникавшей испано-американской культурой, кечуанская поэзия заимствовала из нее жанровые, тематические, образные элементы, ритмо-метрические новшества, очевидно, на более позднем этапе — рифму, но в целом она развивалась самостоятельно, отражая тягчайшие обстоятельства жизни народа, которые возникли с гибелью Тауантинсуйо. Травма, нанесенная конкистой, жесточайшее угнетение породили то особое, свойственное только кечуанской поэзии мироощущение, которое выдающийся современный перуанский прозаик, поэт и собиратель поэзии кечуа Хосе Марна Аргедас назвал ощущением «космического одиночества».

Полно и мощно это особое мировосприятие выразилось в таком замечательном памятнике кечуанской поэзии, написанном на латинице в конце XVI — начале XVII века, как «Великий Инка Атауальпа». Построено это произведение на основе жанра уанки — плача по умершему — и посвящено правителю Инке, казненному испанцами. Но, далеко выйдя за пределы жанра, оно превратилось в небольшую по объему, но поистине монументальную по размаху и трагическому пафосу поэму — плач о погибели кечуанской земли. Сочиненная, очевидно, достаточно образованным человеком и отмеченная индивидуальным творческим почерком (не случайно в поэме возникает речь от автора, которому синяя муха, по кечуанским верованиям, вестник Внутреннего мира, предсказывает будущее), поэма превращается в исполняемую как бы всенародным хором мистерию, происходящую на просторах не только всей земли, но и целого космоса: солнце темнеет, Мать-Луна скорчивается, Мать-Земля отказывается принять в свое чрево любимого сына. Катастрофа вселенских масштабов, после которой — только черные пропасти небытия…

Это значительное по своим достоинствам произведение ясно говорит о том, что, встретившись с европейской письменной культурой и поэтической традицией, кечуанская поэзия обретала новые возможности для своего развития. Однако в колониальных условиях использовать их в полной мере было невозможно, язык кечуа в лучшем случае привлекался церковью для популяризации католических песнопений, что в свою очередь влекло за собой смешение верований, появление новых образов.

Не столь картинно, как в упомянутой поэме, но еще более глубоко проявилось ощущение «космического одиночества» в фольклорном творчестве. Кечуанской поэзии всегда была свойственна томительная нота страдания, печали, ностальгии, которую иногда связывают с обычаем инков отрывать от родных мест целые племена и переселять их в разные концы огромного государства. Теперь в ней появились новые пронзительные, даже душераздирающие мотивы бездомья, сиротства, неприкаянного скитания. Утраченная родина, утраченная земля, утраченный дом, утраченная любовь. Эти темы — едва ли не центральные в народной кечуанской поэзии. По-иному в более поздних слоях фольклора складываются отношения с природой. Как и прежде, кечуанский крестьянин живет в единстве с окружающим миром, но теперь природа может быть не только по-братски близкой ему, но и враждебной. Красавица лама, которая и поклажу перевозит, и дает шерсть для прекрасных поделок, остается для него любимым животным («Уаккатаки», «Клеймение лам»). Но вот кондор, который был символом могущества Тауантинсуйо, как и пума, зверь, которому поклонялись древние кечуанцы, теперь — символы зловещих сил, терзающих крестьянина, подобно мучителю-помещику («Зловещий кондор», «Хозяин», «Жалобы овчара»).