- Варюша, напой ты меня...
Стонет она протяжно:
- О-ох... уйди ты... пожалуйста... ради Христа... Выйду... Ну - выйду я к тебе...
Тихонько дверь закрыла и встала с трепещущими, как осиновые листья, бескровными губами у порога, у притолоки. В наплечи кинутом овчинном полушубке, в одной исподней рубахе и юбке.
- Ну, - чо... те надо?.. Гумаги те...
А он берет в могучие - рвет их теперь сила - руки. Словно струи речные, водоросль обвивает всю ее. Испивает сопротивление ее до дна.
Побледнела она, как месяц в небе, а в глазах - полузакрытых, приманных - боязнь чуть теплится, а любовь гормя-горит, и что говорить?
Поможет?
Нет!
- Тише, Феденька, желанный мой...
Бережно, как черемушник, придолил он ее на землю, - сам широкий, могутный мир за него.
Тайга-сообщница зашумела над их головами, заглушая стук сердец и крик сладостной боли...
Покрывая все - так нужно...
- Кровь ли это стучит? Ах, все равно!.. Тише, Феденька, заревый мой...
5.
В ночь приехал на деревню агент по разверстке скота. Смуглый весь, сухой и в кожаном - Степан Стеннов, а с ним два милиционера с винтовками. Остановились приезжие у председателя Сельсовета - отдельной въезжей не было.
Много товарищ Степан пережил-перебродил на своем веку. Токарь по специальности из выучеников, добровольцем три года болтался на германском фронте: раз ранен был и раз контужен.
После того, как Красная армия рассеяла сибирскую беломуть - он, только что вставший от сыпняка, поступил в Томский губпродком агентом.
Как для отдыха.
Однако в тысячу раз было лучше на фронте: легче было!
Чем теперь вот, чуть не одному, въезжать в тихие, и по виду добродушные, поселки и случайно ловить недоверчивые, угрюмые взгляды и самому видеть тупое и страшное лицо тайги за дикой и осторожной неуклюжестью зверя. Выкормила их глухонемая могучая земля, неколебимая тьма их питала и вековая, замшенная жизнь - где каждому зверю было свое место и доля, и каждому зерну нужны были лета и годы, чтобы стать широковейным кедром жизнь эта насыщала их бессмысленным упорством.
За внешней покорностью стояли ничем не колебимый противодух и звериная хитрость.
Поэтому Степан Стеннов, - весь захваченный пламенем рабочей революции, сгоравший, как береста, в ее костре, не мог понять движения мутных и глубоких, и холодных вод таежной деревни, заботливо и слепо вылизывающих каждую пядь земли! Воды - глубокие и холодные, напояющие и поймы, и солонцы.
Мучился и гневался Степан Стеннов. Тут клали свои головы за пустяк, за неправильно захваченный кедр во время сборки орехов, и в то же время жалели ломоть хлеба для людей, умиравших за их долю.
И все это было соединено с показной покорностью и добродушием - это звериное нежеланье поделиться костью или перейти с места на место.
Все это будоражило и хватало за сердце Степана, и он уже начинал терять всякую меру.
Ехал как-то он от одного поселка к другому и встретил мужика. Мужик обыкновенный, и встреча - дело тоже самое обыкновенное. И то, что мужик поклонился ему - тоже полагается тут при встрече.
Но у Степана внутри без остатка всколыхнулось: в глаза сроду не видал мужика этого и он его; а видит вот - фуражка со знаком - и шапку сорвал, и шею вытянул - согнул, и что-то прожевал.
"Кому кровь свою он по капле расходует? У-у, раб проклятый!.."
И не только не поклонился ответно, но даже привстал и плюнул вслед мужику запыленному и дико закричал, потрясая кулаком:
- У, падаль! Я тебе покланяюсь вдругорядь...
А у мужика глаза даже выкатились от испуга и изумленья.
- Господи Исусе! Ноне и поклоном не угодишь... Вот жись.
И, втянув голову, поплелся разбитой походкой дальше.
А тут еще перед Тоей у тарантаса колесо рассыпалось, и в деревню он въехал на боку, на оси - смешно и неловко перед народом. И совсем озлился-потемнел весь Стеннов на хитрую жизнь.
Председатель Сельсовета живо смекнул, чем, так сказать, начальство успокоить, и предложил сбегать за самосядкой.
- Никако дело без того начинать незля.
- Что-о?.. А, впрочем, давай, - махнул рукой агент Стеннов.
За первой бутылкой, - другая. Потом корчага целая и солдатка Акулька со своими прелестями... До третьих петухов песни и гомон был. Что там было, не все известно, но только даже Акулька вскрикивала и пьяно стонала.
- Чо буошь делать? Акулька на што уж - чем роботит, и то не вытерпливат, - ворочались шабры.
А по-утру, солнце высоко уж встало, председатель, опухший и оморщившийся, обегал поселок, собрал мужиков в школьный сруб и побежал агенту докладывать: готовы, мол, ждут.
Шумно-матерно галдят поселковые и о фортелях агента, ночных, рассказывают, мотают сокрушенно головами.
- Вот и он.
- Ш-ш-ш!
Стихло все - мертво.
Не глядя ни на кого, прошел он к столу в глубине. С темными припухлыми подглазицами и мрачным взглядом. Мутно ему и стыдно настороженных мужиков - и от этого еще больше он ожесточается.
Сбоку болтается наган-револьвер, а сзади протискиваются оба милиционера, тоже опитых: вместе гулянку правили.
- Так что, товаришши, почтенное собрание, - замотался председатель у стола, - человек из города приехамши, агент. Насчет скота. Сам он все по-порядку доложит.
- Товарищи и друзья, - хрипло заговорил Стеннов. Хрипло, - и тяжелым взглядом уперся в Фильку, а тот заелозил и заморгал. - Республика Советов в оченно тяжелом положеньи. Наследство царизма осталось нам - война и разруха во всех областях. А от неистовой колчаковщины еще хуже стало. Поэтому Советская власть в невиданно тяжелом положеньи. И еще тяжелей ей от войны, которую нам навязала Антанта с поляками... - Остановился Стеннов, мутит его похмелье. Рыгнул он, и перегаром напахнул на ближних. Все мы должны итти на поддержку нашей власти. Потому - это наша власть. Исконная - от нас завязалась. Республике теперь нужна конница - лошади, стало быть. Мясо ей нужно для армии. Стало, надо каждому понять. Новый хомут на нас буржуазия одеть хотит. И все силы мы должны употребить власть свою и себя защитить. На вас, друзья, приходится - 60 лошадей, 40 коров и 30 овец. На вашу Тою. Так что раскладывайте. С кулака, с мироеда, конешно, поболе: все равно - не его трудами нажито. У кого помене с того помене и взять. На голытьбу безлошадную совсем нечего накладывать. Прошу приступить.
Председатель Совета, рыжий, недалекий и опасливый, встал-заметался:
- Ну, как же, старики, почтенное собранье?..
А по собранию гуд пошел. Кряхтят мужики, скребут затылки - в спинах даже дрожит. И с ними тайга кряхтит - старая, темная, кондовая, замшелая.
- Кормильцев-поильцев сдавать, значит.
- С голодухи помирать.
- Решить хотите люд чесной?
- Режьте лучше так!..
"...Так лучше режьте уж!.." доносится обратно из гущи, из лесу.
Бабы и ребята малые в проемы сруба влипли, губами шевелят, а тетка Евленья крестится. По щекам, как по тине пересохшей, слезы текут.
- Налоги-те, орали, отменяются. Вот те и отменили...
Подобрался к столу, к агенту, Филька и сверлит из-под клочковатых бровей:
- Ты нам объясни, значит, по-порядку господин-товариш...
- Ну-у, - буркнул тот. Нудно ему от истекшей ночи и от того, что этот мужичонко липнет, и от того, что за ним, за этим, тысячеглазая злобная темь притулилась, морем колышется.
- Я к тому, например, - слезливо моргает Филька под острым и чужим взглядом агента. - В нашей деревне шиисят дворов и всего-то. Как же это?.. Стало - пошти што по три скотины враз со двора сводить?
- Чо ты понимашь! - крикнул Василий-коммунист. - С тебя, обалдуя, и вовсе, может, ничо не возмут.
Мужики перекинули на миг глаза на Василья, загудели: