— Вот видишь, — ослик самодовольно дернул ухом и вернулся к недоеденной кукурузе.
А бедный аист только сейчас по-настоящему ощутил свое одиночество, свою отторженность от всего живого. Он не просто отвергнут своими здоровыми собратьями, для них он — враг. Захворал — околевай, туда тебе и дорога, — таков извечный закон, и с ним не согласен лишь тот, кто обречен на гибель. Не согласен, но вынужден смириться. В поединок со смертью каждый вступает в одиночку, и если в этой борьбе ему посчастливится стать победителем, то при случае он сам будет рассуждать так же, как и остальные. Для слабых и недоразвитых, для хворых и увечных закон не знает пощады, и если они не уходят из жизни сами по себе, то им помогают в этом другие.
Исключение составлял только филин Ух, таинственный и непроницаемый, как ночной мрак; он знал много такого, чего не знали другие, поэтому пользовался почетом и к советам его втайне прислушивались. Конечно, не следует думать, будто филин способен был расчувствоваться или испытать жалость, о нет! Просто его интересовала смерть как таковая, ему любопытно было подкараулить миг, когда движение застывает, переходит в неподвижность; он подмечал болезненное содрогание, ощущал лихорадочные толчки крови в пораженном теле; он видел, как судорожно подергиваются мышцы, как вздымаются бока в тяжелом, последнем дыхании, видел, как в глазах угасает свет, как шерсть утрачивает свою мягкость, а перья — гладкость и упругость. Он видел все эти перемены и подстерегал момент — как подстерегали в течение миллионов лет и его предки, — чтобы узнать нечто наиважнейшее, но узнать ему так ничего и не удавалось, потому что не удавалось подстеречь самый этот момент.
А уж как только филин ни старался! Он ловил этот миг повсюду: и в птичьих гнездах, и в людских домах, в хлевах и в загонах, на земле и в воздухе. От его глаз не укрывалось, когда неодолимое зло начинало разъедать живую плоть, подтачивать кости. Он безошибочно чуял незаживающие раны и ледяной пот, смертное удушье и агонию — чуял все, но знал о смерти ничтожно мало. Однако в одном надо отдать ему справедливость: филин никогда не желал больному смерти, и этого оказывалось достаточным для того, чтобы при случае обращаться к нему за советом. Филин Ух не был могильщиком или погребальных дел мастером; если уж придерживаться таких определений, то его скорее можно было назвать врачевателем.
И одинокий, больной аист рассчитывал на помощь филина. Он больше не стыдился собственной слабости; смерть осенила его своим широким, мрачным крылом, а в таких случаях отходят прочь и привычные чувства, и устоявшиеся обычаи, и повседневные законы, в действие вступает одно-единственное повеление: биться, бороться за жизнь когтями, зубами, клювом — до последнего мгновения.
Аист ничуть не удивился, заслышав едва уловимый шорох с самого верха печной трубы. Даже не поворачивая головы в ту сторону, он знал: так бесшумно умеет летать только Ух, ну и еще Чис — летучая мышь, но летучие мыши не садятся на трубу.
— Собираешься лететь в теплые края? — деликатно моргнул филин.
Но аист решил говорить в открытую:
— Человек хлопнул из своей палки и причинил мне боль… Теперь это ни для кого не секрет…
— Я так и думал, что ты пострадал от человека, — филин, неподвижно застыв на трубе, внимательно оглядел аиста. Аист не успел исхудать и держался прямо, дыхание его было спокойным, лишь глаза блестели ярче обычного. Значит, беспокоить его могло только крыло…
— У тебя болит крыло?
— Ты мудрый, Ух, поэтому я могу тебе довериться. Да, у меня болит крыло.
— Ни в коем случае нельзя шевелить им. Сколько ты можешь тут продержаться?
— Пока что я сыт.
— Старайся все время держать крыло к Большому Светилу, помни: Большое Светило — это жизнь… А когда опять взойдет Малое Светило, я наведаюсь к тебе, — и филин исчез с трубы так же неслышно, как выходит из нее дым.
На дворе тишина, в доме все спят.
Аист бережно опускает больное крыло.
Лежащий возле колодца Мишка переводит взгляд на собаку:
— Видишь, Келе уже советуется с филином.
На следующий день с севера набежали облака — большие, низко провисшие, серые, и все вокруг сделалось тоже серым и бесприютным, унылым и мрачным. Так длилось некоторое время, затем нижняя кромка облаков растворилась в густом тумане, и без шума, без шелеста заморосил дождь.
Все вокруг притихло, даже утки присмирели и крякали не так громко, как обычно, а воробьи, нахохлившись, безмолвно расселись по веткам живой изгороди. Куры постояли-постояли под дождем, а затем поочередно все перебрались под навес, и только гуси неколебимо стояли на одной лапке, подставляя белые перья ласковым струйкам дождя; Вахур забилась в сенцы перед кухней, Мишка нашел себе прибежище у стога, — и все вокруг замолкло, как бы прислушиваясь. Грусть витала в воздухе, словно кто-то, готовясь в дальний путь, собрал и уложил все свои пожитки, и ему осталось только распрощаться; тот, кто уезжает, и те, кто остается, по обычаю присели перед дорогой, смотрят друг на друга, но расстояние уже пролегло между ними, оно как бы зримо растет и ширится.