А теперь вернемся к Биллу: вышел он как-то утром в сад, заглянул в колодец, и что же он там, по-вашему, увидел? Вся вода сверху стала кровью, а у самого дна — чистым медом. Тут пошел он обратно в дом и говорит матери: «Не стану я дважды есть за одним столом и дважды спать в одной постели, покуда не узнаю, что сталось с Джеком»…
Взял он другого пса и другого коня и отправился в путь, по горам, по долам, где петел не пел, где рожок не дунул, там, где сам Дьявол в свой рог не трубил. Долго ли, коротко ли, доехал он до домика ткача, и ткач прямо с порога говорит ему: «А, это ты, заходи, заходи, уж сегодня-то у меня есть чем тебя угостить, не то что в прошлый раз», — он, видите ли, принял его за Джека, вы же помните, что они похожи были как две капли воды. «Ага, — думал Билл, — вот и славно. Значит, Джек-то здесь был.» И наутро, перед тем как ехать дальше, отсыпал ткачу полную миску золота.
Так он ехал и ехал, пока не добрался до королевских покоев. А тут ему навстречу вниз по лестнице бежит принцесса и говорит: «Милый, наконец-то ты вернулся». А люди стоят кругом и тоже говорят все: «Зачем это вы, молодой господин, уехали на охоту через три дня после свадьбы и не возвращались так долго?» Ну, он и остался с принцессой-то на ночь, и она все это время думала, что он ее настоящий муж.
А наутро прибежал под окна олень с бубенчиками на рогах и говорит человеческим голосом: «Охота вот она, а где ж охотник да собаки?» Билл, конечно, встал, сел на коня, свистнул собаку и поскакал за оленем по горам, по долам, пока не добрался до дремучего леса, а в лесу он увидал землянку, а в землянке той — старуху, и старуха попросила его остаться на ночь и дала ему два волосяных снурка, чтобы он привязал коня да пса. Но Билл-то был поумнее Джека, а потому перед тем, как выйти, бросил потихонечку снурки в огонь. А когда он опять вошел в землянку, старуха ему и говорит «Брат твой убил троих моих сынков, а я за это и его убила, и тебя сейчас убью». Надела она свои перчатки, и стали они биться, и Билл вскорости крикнул: «Конь, помоги!» A старуха: «Волосок, дави!» — «Не могу, — отвечает ей снурок, — давить, не стану, потому что я в огне». Конь вбежал да как даст ей копытом. «Пес, помоги!» — зовет Билл. А старуха: «Волосок, дави!» — «Не могу, — отвечает ей второй снурок, — я в огне.» Тут пес вбежал и ну ее кусать, а Билл сшиб ее наземь — она и взмолилась. «Не губи меня, — говорит, — я научу тебя, как оживить обратно и брата твоего, и пса его, и коня». — «Ну, говори, старая!» — «Видишь, — говорит она, — над очагом висит прутик? Сними его, выйди за дверь и увидишь там три нефритовых камня. Ударь каждый прутиком, они и оживут, а это и есть брат твой, конь его и пес» — «Так я и сделаю, — говорит ей Билл, — вот только сделаю сперва и из тебя такой же точно камень», — и с этими словами отсек ей голову прочь.
Потом он вышел за порог, отыскал три нефритовых камня, ударил каждый прутиком, и явились перед ним Джек, его конь и пес, живые и здоровые. И стали они нахлестывать прутиком по всем камням, что лежали там рядом, а это все были заколдованные старухой люди, сотни и тысячи, и все они ожили.
А потом отправились они домой, но на обратной дороге вышел у них то ли спор, то ли еще какая дискуссия, потому что Джеку не шибко-то понравилось, что брат его переспал с собственной его женой, а Билл на это осерчал и стеганул Джека прутиком, и тот опять превратился в нефритовый камень. И поехал себе дальше домой, но принцесса-то сразу почуяла, что что-то здесь неладно, и тогда он ей сказал: «А я ведь убил брата своего». Сказал, поехал обратно и опять воскресил Джека к жизни, и стали они все жить-поживать, и добра наживать, и детей нарожали три дюжины, не знаю, на кой столько нужно им. Я сам там был во субботу, не далее, и меня, старого, в дом позвали и чашку чаю налили.
У ОБОЧИНЫ ДОРОГИ
Вчера вечером я отправился на лужайку возле Килтартанской дороги послушать ирландские песни. Пока я ждал певцов, какой-то старик спел балладу о красавице,[72] умершей неподалеку много лет тому назад, а после принялся рассказывать о певце, которого он сам когда-то знавал. Тот пел так красиво, что даже лошади, проходя мимо, поворачивали головы и ставили уши торчком, чтобы его послушать. Вскоре вокруг него собрались под деревьями десятка два мужчин, парней и девушек в накинутых на голову шалях. Кто-то затянул «Sa Muimin Dilis»,[73] а потом кто-то еще «Jimmi Mo Milestоr», печальные песни о разлуке, об изгнании и смерти. Потом мужчины стали плясать, а все прочие затянули им в такт живой и ритмичный мотив, а следом запели «Eibhlin a Ruin»,[74] светлую песню о долгожданном свидании: она всегда трогала меня более всех прочих, потому что человек, сложивший ее когда-то, пел ее возлюбленной своей в тени той самой горы, которую я лицезрел в детстве каждый Божий день. Голоса таяли в серых вечерних сумерках, терялись постепенно меж стволов, а стоило мне поймать знакомую пару слов, знакомую строчку,[75] и они тоже таяли, теряясь постепенно в череде людских поколений. Случайная фраза, случайный оттенок голоса, случайная нота вели меня к стихам куда более древним, едва ли не к забытым ныне мифам. Меня унесло в несусветную даль, и я уже плыл, отдавшись течению, по водам широкой реки, одной из четырех великих, и она несла меня вдоль ограды Рая туда, где уходят в землю корни Древа Познания и Древа Жизни. Нет ни истории, ни песни — ни единой из тех, что ходят здесь от дома к дому, — в которой не было бы слов, способных вынести тебя в эти дали. Пусть даже сам их язык знаком тебе лишь отчасти, ты ведь не можешь не знать, что они, подобно средневековым генеалогиям, уходят, счет ведя по благородным именам, через могучий общий ствол — к началам мироздания. Народное искусство есть, по общему счету, древнейшая из всех аристократий духа, и, поскольку оно отвергает все преходящее и тривиальное, все сделанное напоказ — «для красоты» или умничанья для, — отвергает так же уверенно и просто, как всякую неискренность и пошлость, поскольку оно сосредоточило в себе извечную, столетьями отточенную мудрость, оно и есть та единственная почва, в которую уходят корни всякого великого искусства. В какой бы форме оно ни бытовало — в истории, рассказанной вечером у очага, в песне, спетой на лужайке у обочины дороги, в резном ли наличнике на крестьянском окне, — стоит только прийти человеку, способному настроиться на нужную волну, поймать нужный ритм и правильно выбрать точку отсчета — и ветви брызнут зеленью из-под сухой земли в изобилии удивительном и пышном.
В обществе, изгнавшем живую традицию воображения вон, лишь немногие из немногих — три, может быть, четыре тысячи человек из многих миллионов — вследствие ли собственной природной одаренности или счастливого стечения обстоятельств, и даже в этом случае только в результате долгого и кропотливого труда, обладают пониманием значимости сего бездонного источника вдохновения; а ведь все ж таки и у нас лишь вдохновеньем поверяют человека. Церковь в Средние века потому только и привлекла на свою сторону все виды искусств, что люди в те дни понимали: стоит вдохновенью обеднеть, и даже главный голос в хоре — иные сказали бы, единственный правильный голос, — способный разбудить в человеке надежду, но мудрую надежду, и веру, но веру глубокую, и милосердие, и желание понять, станет говорить словами немощными, если и не замолчит совсем. Вот и мне всегда казалось, что мы, кто будит древнюю традицию народного воображения, — оживляя ли старые песни, собирая ли из старых сказок книги, имеем долю свою в древней ссоре, происшедшей как-то в земле Галилейской. И те ирландцы, что ходят чужими дорогами, из коих большинство суть дороги бедности духовной, тоже имеют в ней свою долю. Их доля среди тех, кто был еврей и судия еврейский и все ж таки кричал: «Если отпустишь человека сего, ты Кесарю не друг».[76]
1901
74
Знаменитая народная песня, приписываемая обыкновенно Кэрроллу О'Дэйли (1597–1630) из графства Уэксфоад и сочиненная им якобы в честь Элинор, дочери сэра Марроу Кавенаха.
75
Познания Йейтса в гэльском, как и вообще в любом языке, кроме английского, были более чем скромными.