Выбрать главу

— В комнату вошли глаза!

И верно: легкая походка, красивые гибкие руки, и — глаза, глаза очень молодые, блестящие.

— Таня! Володя! — сказала она, и, взявшись за руки, в мазурке помчались по кругу девочка и мальчик лет двенадцати.

Ирина Ивановна хлопнула в ладоши и сказала:

— Летите! Летите! — И что-то мгновенно изменилось — дети улыбнулись в ответ на эти слова и впрямь полетели, оторвались от земли и полетели.

А потом в медленном чувашском танце плавно пошли четыре девочки. Иногда так приближается гроза — чуть зашумят ветки деревьев, едва приметно заколышутся кусты. Новый порыв ветра, еще, еще, еще — и вот закипела листва, зашумело все вокруг, голубые стрелы прорезали небо, гром все слышней, налетел вихрь, и небо грянуло грозой. Медленный, плавный ритм набирал быстроту неприметно, но упрямо, и быстрота эта становилась все явственнее, все отчетливее — и вдруг танец стал пляской. Плясали четыре девочки и среди них — та, яркоглазая, примеченная еще в поленовском доме.

Я не много узнала из разговора с ней. Как она успевает? Это верно, успеть трудно. Но ей все интересно. В Поленово она не так просто ходит, она будет экскурсоводом. Да, да, что ж тут удивительного? Ольга Васильевна собрала несколько девочек-десятиклассниц и занимается с ними. Они будут экскурсоводами. В спектакле играть тоже интересно. А заниматься в кружке у Ирины Ивановны — очень интересно.

В самом деле, что тут поделаешь, если человеку все на свете интересно и все хочется увидеть, и все понять? И не беда, если не поспишь ночь за книгой, и если вскочишь ни свет ни заря, чтоб успеть выучить роль, и до школы еще сбегаешь в Поленово — всего три километра — через речку, полем, лесом…

И долго потом, сидя на уроках в тарусской школе, читая детские сочинения, разговаривая с учителями и ребятами, я вспоминала эту девочку, для которой — как говорит Житков — время идет плотнее, чем в шекспировской драме: для нее все внове, все хочется узнать, побольше унести из детства. Кто ей в этом поможет? Школа. Книга. Люди, которые не забыли своих детских лет, которые хотят научить детей видеть, слышать, радоваться людям, работе, снегу, небу, слову — всему, что на свете прекрасно.

Газета «Литература и жизнь» однажды поместила статью под названием «Лицо писателя». Там было сказано:

«Сейчас в литературе толчется кучка пижонов. Пишут они о том… что увидели из окна троллейбуса на московских тротуарах, о том, как пушист снег на Никитском бульваре, — чирикают, выходят со своим чириканьем на подмостки «творческих вечеров», аплодисменты девиц со средним образованием принимают, как знаки всенародного признания, и, упоенные дешевым успехом, все дальше отстраняются от большой народной жизни».

Когда не знаешь, о ком идет речь, не можешь ни спорить, ни соглашаться с тем, справедливо ли названы пижонами литераторы, о которых идет речь в статье. Одного нельзя понять: если литератор не видит, как пушист снег на Никитском бульваре, то какой же он литератор? Если он не умеет увидеть ничего интересного из окон троллейбуса, он тоже не литератор. И настоящий писатель, не пустоглазый, во всем, всегда, где бы он ни был: в лесу, на целине, у реки, на заводе, в троллейбусе, в Москве или в Братске, — увидит жизнь, ее свет, ее тени, ее людей. Кто это установил, что именно должен, а чего не должен видеть художник — писатель ли, живописец? Все он должен слышать, все видеть — и снег на Никитском бульваре, и московские тротуары.

Учитель тоже должен видеть и слышать. И думать. Если слышит он, что мальчишке нужен лист черной бумаги, пусть не спешит объявлять его умственно отсталым. Пусть попробует понять, что за этим кроется. Пусть не устанавливает, каким положено быть ответу на вопрос, который задаешь детям. Потому что как только дети сообразят (а соображают они быстро), что положено, а что не положено, так тотчас возникнет стандарт. Свои истинные мысли они оставят для себя, друг для друга, а учителю выдадут «сочинение»: «Утро было солнечное. В голубом небе был слышен рокот самолетов», или «Экспозиция тут несколько затянута».

Воспитывать — это значит рассказывать людям правду о жизни и о них самих. Воспитывать — это значит помочь человеку найти себя, помочь развиться всему, что в нем богато и причудливо. Было бы слишком легким делом вкладывать в детей готовую душу и готовый разум.

Воспитывать — это значит открывать детям глаза на мир, огромный, прекрасный и многообразный. Учить видеть, слышать. И если человек научится видеть и слышать, он никогда не скажет пустого, рыбьего слова. Все в нем воспротивится стандарту, пустому штампу.

«Детское время… идет плотнее, чем в шекспировской драме». Да, именно так. Все, к чему мы привыкли, все, что перестали замечать, для детей — впервые и полно загадок. Каждый ребенок — творец, первооткрыватель. И как только взрослый об этом забудет, он тотчас станет тем садовником, который выращивает не фруктовые деревья, а телеграфные столбы.

1961 г.

НАША БАБКА

Несмотря на жару, голова повязана черным платком — из-под платка глядит сморщенное, навек загоревшее лицо. Глазки — пристальные, хитрые.

— Мария Федоровна? Бычкова? Это я. Садитесь. И хорошо, что пришли. Милости прошу. Я, конечно, полы мою, но ничего. Садитесь. Из газеты? Ну, в общем, для печати? Бери тетрадку, пиши. Не стесняйся, не стесняйся, вытаскивай тетрадку и пиши. Ко мне всегда посылают. Меня тут вся власть знает. Сверху донизу. А как меня не знать — я на все руки. Я работы не боюсь. Я и с телятами могу, и с курами, и кладовщицей, и фуражиром. Раз тут приходили, чтоб меня рисовать. Нарисовали. Я насчет работы всегда впереди. Записала? Ну, все. Больше нечего писать, все сказала. Нет, постой, погоди. Я хоть три класса всего кончила, но я пить-есть брошу, а газетку почитаю. И книжку могу почитать. Меня тут не зря вся власть знает. Так и говорят: наша бабка. Это — я. Ты что ж мало как записала? Или памятливая? Ну-ну. Раз и так запомнила — нечего бумагу марать. Так и запомни: наша бабка в работе быстрая и никакого труда не боится.

Она вдруг поникла, прикрыла глаза темными тяжелыми веками и заговорила устало, медленно, надолго замолкая:

— Вправду запомнила? Ну и ладно. Чего ты смотришь? Небось думаешь: какой, мол, в горнице непорядок. Ничего не поделаешь… Кухня вся гнилая. Сын с женой отделился, я им горницу отдала, а сама в этой кухне осталась. Надо бы ее починить. Да ведь деньги трудно достаются. И здоровье не то, что прежде. Моя жизнь очень трудная. Хорошего-то я мало видела, а вот плохого — у-у-у! Плохого — сколь хочешь. Я вдовой осталась лет двадцати пяти. Году в пятнадцатом, что ли… Пожила маленько одна с двоими ребятами, а потом приняла в дом плохого мужичонку, пьяницу. Помаялась с ним да и погнала вон. Ерундовый был мужичонка. И осталась одна с пятерыми ребятами. Ну, маялась, ну, натерпелась я — вспомнить страшно.

Колхозы начались — я в колхоз. Походила на курсы и стала конюхом. Я хорошо за конями ходила. Поверишь ли, мне те кони по сю пору снятся. Ну и работала я! Ну и работала! Ведь мне пятерых ребят поднимать — легкое ли дело? Вот я погляжу, как иной раз люди работают. Прошло восемь часов, а они на руку смотрят, что часы показывают — значит, подошел конец работе. А разве работе есть конец? Нет, работе нет конца.

Как мы жили, как детей растили — это ж вспомнить — и то страшно. Но подняла детей. Потому что работы не боялась. Я ведь на все руки. Я сама ребят обшивала, они у меня в школу, знаешь, как чисто ходили? Я сыну Сереже всегда говорила: учись, дитя, учись, ангел мой. А чем кормить? Хлеб да вода. Нет, с тех пор жизнь, конечно, далеко ушла, ничего не скажешь. Разве ж мои внуки так учатся? У них все есть: и одеты, и обуты, и сыты. А Сережа… Его перед самой войной взяли на действительную. Он все говорил: «Ты по мне не плачь, не плачь, мама». А я, дура, плакала. Не знала, какая беда ждет. Война — и убили. Вот когда поплакать-то пришлось.