— Да, может быть.
— Ты мне не ответил про детство.
— А с чего ты взял, что я его не ищу?
— Потому что ты скрытничаешь, никогда о нем не говоришь… И не тянет тебя к твоим истокам…
— Тянет — не тянет, я тебе докладывать не обязан. Ты прекрасно знаешь, что сентиментальность мне отвратительна.
— Знаю… Подозреваю, что и детство тебе отвратительно.
— Ты угадал. Детство я ненавижу.
— Что-что, Шумер? Вот так, с места в карьер, ты делаешь мне столь серьезное признание? Что это на тебя нашло?
— В нужную минуту я иду на откровенность, так удобнее.
— А почему ты его ненавидишь, детство?
— Все очень просто — потому, что у меня его не было. Село в глубинке. Дикость. Глина и грязь… Жизнь — одна, на свет появляешься один-единственный раз — и меня угораздило родиться в этой дыре!.. Ты в состоянии понять или нет, что если бы я родился во Франции, я сейчас был бы гением?.. Так что же ты советуешь мне «вновь обрести»? Клеймо своего рождения?
— А я в городе родился, на окраине, — пробормотал Ботяну, явно желая замять разговор. — Скажи мне лучше, Шумер, зачем тебе понадобились иконы?
— Не знаю. Никаких практических намерений у меня нет. Они мне просто нравятся.
— У тебя все просто. Но ни с того ни с сего ты ничего делать не станешь.
— Считай, что я спасаю достояние национальной культуры. Народ их угробит. Для них теперь древние иконы — не бог весть какая ценность. Я даже жалею, что не привез с собой литографий. Они им больше по вкусу. Обмен пошел бы бойчее…
— А то, что это жульничество, тебя не смущает?
— Я знаю одного человека, у него в коллекции сотни четыре икон, все прошлого века. Он исколесил порядочно верст с фотоаппаратом и увеличителем. Да ты его тоже знаешь, он важная персона, со званиями, его и за границей печатают, но он не постеснялся выдавать себя за бродячего фотографа и без зазрения совести менял иконы на семейные фотографии, правда, внушительных размеров, и крестьяне позировали ему, держа на коленях своих святых в окладах. Таким образом он запасся и своего рода оправдательными документами… Ловко придумано, а? Так что я, пожалуй, в следующий раз захвачу каких-нибудь репродукций, поищу у себя в папках. Если их вставить в новенькие рамочки, будет загляденье… По крайней мере, стены голыми не останутся.
Больше он в Вештем не вернулся.
И вот — ровно шуршит под шинами асфальт, дорога тонет в темноте. На полной скорости Ионеску-Симерия проскочил Сибиу и, не задумываясь, взял курс на Себеш. Когда позади осталась Меркуря, его осенило, что он держит путь к родительскому дому.
Почти десять лет не был в родном селе — и, поди же, в час испытаний ноги сами понесли его в те места, от которых он давно отвернулся и где остались его корни. Собственно, одна только старая мать, мунтянка. Она вдовствовала уже четверть века и ждала либо сына, либо конца, не зная, чего дождется прежде.
И чем ближе были отчие края, тем яснее Ионеску понимал, что у него не хватит духу равнодушно миновать поворот на Пуркэрены. Хотя тут было одно обстоятельство…
…Он читал на телевидении курс популярных лекций по эстетике и каждую пятницу появлялся на пятнадцать минут в вечерней программе, разглагольствуя о художниках, поэтах и композиторах. Старуха мать написала ему, что ходит любоваться на него к повитухе или к попу — больше ни у кого в Пуркэренах телевизоров не было, и Ионеску пообещал прислать ей телевизор в подарок. Но прошло четыре года, а он так и не выполнил посула. Руки не доходили, и потом, он любил потешить себя картиной, как он собственной персоной появляется в Пуркэренах с телевизором в охапке, к вящей гордости и радости старушки, сам его устанавливает и подгадывает включение к моменту своей передачи. Это будет эффектно, он обнимет старую мать за плечи, и они вдвоем станут смотреть на Беноне, сына Иона Иона, чабана из Пуркэрен, на маленького Беноне, который стал важным профессором в столице. При мысли об этих трогательных минутах у него слезы наворачивались на глаза.
Как же явиться к матери без телевизора? Да еще босиком, после безумной ночной гонки, с ужасом в душе от того, что совершил над собой его единственный друг.
Светало, синело вокруг. Горы еще придерживали солнце за скалистыми вершинами, но до восхода оставалось недолго. Старушка все поймет, и обрадуется, и не станет напоминать о невыполненном обещании. Вот только как ей объяснить, что в каплях воска, которые пролились из свадебной свечи, он увидел плач свечи погребальной — плач по себе, живому…
От шоссе дорога к селу, примостившемуся у гребня горы, повела его вдоль лесного ущелья, еще через три деревушки, а потом затерялась в путанице тропинок, по которым можно было пройти только пешком. А он-то думал, что за десять лет пуркэренцы довели дорогу до верха! Оставив машину в укромном месте, он стал подниматься в гору. От росы сразу промокли носки, но прохлада действовала на него освежающе. С каждой минутой он набирался сил, и постепенно рассеивался кошмар бессонной ночи. Он узнавал места, за каждым поворотом тропинки стояло воспоминание. Одиночество на горных кручах, по которым он некогда носился диким козленком, было привычным, умиротворяющим, как тихая гавань — сколько же лет он откладывал возвращение!