Выбрать главу

Ионеску-Симерия потихоньку поднимался на холм, где прошли последние дни его отца. Скошенная трава колола ступни, но деваться было некуда: он по доброй воле пошел на эту Голгофу. Задыхаясь, он наконец одолел подъем. Землянка осыпалась, и деревянный крест завалился. Семья обугленных дубов еще держалась, бессильно клонясь над ямой, заросшей бурьяном. Шумер долго вглядывался в это место, показавшееся ему чужим. А разве не здесь он пережил минуты кристальной чистоты — то, что называют вдохновением? Но сейчас он устал. Бегство от глупого кошмара, бессонная ночь за рулем, предрассветная дорога сквозь спящие села, образы забытого мира, который он оставил, как ему казалось, навсегда, взбаламутили его — только бы понять, нащупать смысл этой встряски.

Он повернулся и пошел к дому. И едва успел удивиться, что еще никого не встретил, как у подножия холма увидел сухого старца в холщовой рубахе и пыльных портах, с косой на плече. Тот уважительно приветствовал Шумера, стянув с головы старую войлочную шляпу.

— Филимон Василе, сынок, семьдесят четыре года, у меня тоже сын, два года я его держал в ремесленном училище в Орэштие, теперь он важная птица, живет в Куджире, зарабатывает тысячу семьсот в месяц, а мне — хоть бы полушку… Цигарки у тебя не найдется?

Ионеску без слов протянул ему всю пачку. По имени он его помнил. Это был один из самых зажиточных крестьян в селе — держал сотню овец — и только на его памяти переменил пять жен из разных сел. Старик вытянул из пачки сигарету и долго восхищенно ее разглядывал, приговаривая:

— Важная цигарка, видно, что из столицы… Да ты, сынок, кого ищешь-то? Может, я тебе что подскажу?

Ионеску молча поклонился и пошел своей дорогой, а старик все бубнил ему вслед:

— Уж ты не здешний ли, дорогой товарищ, то-то я гляжу, что это он босиком по скошенной траве, или башмаки у тебя увязли в трясине — речка-то наша разлилась и мост снесла, а его только поставили, новый…

Родительский дом стоял на замке. Он привычно полез за ключом под низкую стреху — ключа на месте не было. Прижав лоб к стеклу и прикрывшись ладонью от света, он заглянул в окно и понял, что в доме живут, в ведрах была вода, в котелке — остатки мамалыги, в кувшине — свежий желтый донник.

Он как будто испытал облегчение, что не застал мать дома, хотя было, конечно, и тревожно, и жаль. Поколебавшись, он решил не ждать. Вынул блокнот, набросал несколько торопливых строк, что, дескать, был неподалеку по срочным делам и очень сожалеет, что ее не застал. Сложил вчетверо пять банкнот по сто лей, пошарил глазами, где бы их оставить — и в надежном месте, и на виду. Но тут у него за спиной кто-то вскрикнул и хлопнул в ладоши. Он обернулся: толстая, приземистая старуха глядела на него скорее испуганно, чем с радостью, закусив угол платка.

— Батюшки-светы, хозяин наш вернулся, Беноне, вот и не верь после этого в чудеса! Хорошо, что Лины нет дома, а то бы ее удар хватил… Давай-ка войдем, ключ у меня, ты меня не помнишь, а я тебя принимала, когда ты родился, пойдем посидим, перекусим, пока Лина не вернется, она ушла в Сугаг, через перевал, двоюродная сестра у нее умерла. Она вот-вот должна вернуться.

Старуха отперла дверь и втащила его в дом, не дав опомниться. Ионеску с любопытством разглядывал ее сморщенное, как изюм, лицо, кривые, узловатые, похожие на виноградные корни пальцы, паклю волос. Она напоминала одну из его первых скульптур, только для той он подобрал обрубок, будто вырванный взрывом из ствола, увидев в неровной волокнистой поверхности разметанные в ужасе волосы. А дальше оставалось только наметить в этом куске дерева женское лицо и рот, искаженный в крике. Он так и назвал скульптуру: «Крик», и некоторые критики утверждали, что, если приложить к ней ухо, услышишь стон леса.

— Я тут мамалыгу запекла, дай-ка только выну из печи, угощайся, с брынзой, с водкой, ты, верно, проголодался, путь-то неблизкий.

— Не надо, не хлопочите, я лучше прилягу, а вы мне расскажите про маму.