Слёзы мои усилились, и вдруг отчаяние моё потонуло в несказанной отраде — поцелуй скользнул по моему лбу.
Я поспешно вскочил, испустив страшный крик; я бросился, как безумный, по дороге, и бежал до тех пор, пока, споткнувшись, не растянулся во всю длину в канаве.
Когда я поднялся, совершенно разбитый и растерянный, автомобиль казался на востоке еле заметной серой точкой.
В Одене-ле-Роман, куда на лошади одного из драгун г. де Куаньи, отданной в моё распоряжение, я явился около семи часов, немедленно был реквизирован автомобиль, помчавший меня в Нанси.
Я думал, что во Франции уже был отдан приказ о мобилизации. Ничего подобного. И воспоминание о грозных приготовлениях, виденных мною сегодня ночью и не оставлявших никаких сомнений, стало терзать мою душу.
Меня привезли в префектуру и тотчас же ввели к префекту. Я сделал ему возможно подробный доклад обо всём, что я видел и слышал. Он отнёсся к моему рассказу с живейшим вниманием, сделал заметки у себя в книжке. Когда я уходил от него, он по телефону передавал в Париж доставленные ему мною сведения.
Я стал бродить по улицам Нанси. Поезд мой отходил в полдень.
Я был слишком взволнован, чтобы спать; я зашёл в кафе на улице Станислава. Пошарив у себя в кармане для того, чтобы расплатиться, я вытащил бумажник, положенный туда Авророй. Никогда ещё не был я так богат, как в этот момент, но деньги, когда-то столь желанные, теперь не имели для меня никакой цены.
Я попал на какую-то большую улицу и бессознательно остановился перед магазином. Я вошёл туда и купил платье, которое вы на мне видите, не заметив даже — в таком я был отупении, — что чёрный доломан с красным воротником был заменён на летнее время синим кителем.
В полдень поезд помчал меня в Париж. В первый раз промелькнули передо мной тогда те виды, которые отступление навсегда запечатлело у нас в памяти! Дорман с его мостом, перейдённым нами 2 сентября, в глубоко подавленном настроении, ещё усиленном тем, что был день Седана; тихую дорогу в Жолгонну, где мы преследовали неприятеля; Шато-Тьерри на Марне, с его высоким, обращённым в развалины, замком, где в последний раз привелось нам спать на кровати.
Было двадцать минут шестого, когда поезд остановился у вокзала Шато-Тьерри. Там узнал я новость о всеобщей мобилизации. Она была теперь воздвигнута, стена из огня и железа, отделявшая меня от моей возлюбленной герцогини Лаутенбургской.
Тяжёлая грозовая атмосфера висела в воздухе, но Париж был совершенно спокоен, когда я вышел на Восточном вокзале. О, город, я когда-то так за тебя боялся, я боялся при наступлении этой ужасной минуты твоей возбудимости, твоей страстности, всего, что может возникнуть из первых порывов энтузиазма. И вот час этот пробил, и даже убийство не могло смутить твоего спокойствия.
Мой мобилизационный листок погиб во время пожара Лаутенбургского дворца, но я мало беспокоился об этом, я помнил наизусть его содержание и твёрдо решил на другое же утро ехать в По, в 18 — й пехотный полк.
Я переоделся в номере гостиницы в мундир, потом по улице Лафайетт я направился к центру столицы.
Люди были возбуждены, но не суетливы. Виднелось много солдат, офицеров, подобных мне, но все они шли об руку с матерями, с жёнами, смотревшими на них с гордостью, смешанной со скорбью. А я был один, один в этот трагический вечер, ещё более одинок в этом огромном городе, чем в вечер, когда я покинул его.
Я и сам ещё не знал хорошенько, куда я шёл. Но я сообразил это, когда достиг Королевской улицы с её освещёнными и заполненными людьми террасами. Около Вебера я подумал о Клотильде. Теперь август, она рассталась со своей белой лисицей. На ней надета, наверное, светлая шёлковая блуза. Но воспоминание о ней показалось мне отвратительным.
Зелень Елисейских полей начинала темнеть под розовато-лиловым небом. Я повернул направо и пошёл по маленьким аллеям, напоминающим своими огромными деревьями и своими казино модные курорты. Автомобили, пыхтя, останавливались перед освещёнными ресторанами. Егеря открывали дверцы.
Я дошёл до авеню Габриэль, тёмного, как туннель из листьев.
Я медленными шагами двигался по нему. Томительная тоска охватывала всё моё существо. Скоро я увидел свет в окнах.
На дверях ресторана я прочёл: Лоран.
И я опустился напротив него на скамью, которая должна была быть там. Пальцы мои стали ощупывать жёсткую деревянную спинку, там и сям натыкаясь на толстые круглые и плоские шляпки гвоздей.
Вдруг они остановились. Они нашли то, что искали. Я нагнулся и без труда, хотя темнота уже наступила, разобрал три знака, три буквы А. А. Т., которые вырезала тут когда-то маленькая княжна Тюменева.
ЭПИЛОГ
— История моя кончена, — сказал Виньерт.
Он замолчал и я не нарушал его раздумья. Потом, мало-помалу, мы почувствовали, что мысли наши отрываются от драмы, рассказанной им, а переносятся к драме, которая должна была сейчас разыграться перед нами.
Было без четверти шесть. Рассвет ещё не наступил, но чувствовалось, что он не замедлит. Сзади нас молча стояли подошедшие к нам четыре человека из связи, по одному из каждой секции.
Шесть часов!.. Время, назначенное для атаки.
Прошла одна бесконечная минута. Затем едва уловимый свисток достиг нашего слуха. 22 — я рота покидала свои окопы.
Было около трёхсот метров между этими окопами и краем леса, который друзьям нашим поручено очистить. Триста метров надо было проползти на животе; это должно было занять добрых четверть часа.
Ночь была холодная, но лёгкие облака на сером небе, уже позолоченные в стороне востока, позволяли рассчитывать на хороший день.
Подобное ожидание заставляет переживать трагические минуты. Но никто из уцелевших в ужасной бойне не жалеет о том, что ему пришлось испытать их.
Вдруг выстрел, сухой, в глубине долины. Затем второй, третий… Маленький германский пост забил тревогу, но слишком поздно, судя по истёкшему уже времени: наши должны были быть уже около них.
Тогда справа от нас послышалась стрельба, похожая на звук разрываемой металлической ткани. То 23 — я рота, следуя полученному приказу, открыла беглый огонь по стоявшим против неё германцам, чтобы задержать их на месте и помешать им идти на помощь к атакуемым товарищам.
Теперь вся неприятельская линия отвечала с нервностью, служившей хорошим предзнаменованием: плохо направленные пули пролетали высоко над нашими головами. Иногда только сорванная ими веточка липы падала около нас, словно парашют. Тому, кто сражался в лесу, такие ощущения хорошо знакомы.
Этот сухой треск длился около пяти минут; потом вдруг огромное пламя взвилось к небу, направо от нас, озарив собою все находящиеся против нас возвышенности и быстро потухнув под градом обломков. В тот же миг раздался взрыв, глухой и страшный.
— Попытка удалась, — шепнул я Виньерту. — Там была заложена мина. Они взорвали её.
На фронте стрельба всё разгоралась. Потом внезапно всё смолкло. Над нашей линией поднялась ракета.
Эта ракета давала знать артиллерии, что 22 — я рота беспрепятственно вернулась в свои окопы и что наступил её черед вступить в бой. Артиллерия открыла заградительный огонь.
Мы слышали теперь приближение сзади их, этих незримых чудовищ, описывающих над нами свои смертоносные параболы. Всё усиливающийся звук, кажущийся таким медленным, что делается совершенно непонятным, почему нельзя разглядеть птиц, производящих этот шум.
Они достигли вражеских окопов, вспыхнуло синее и красное пламя, пыль и обломки взвились жёлтой колонной, раздался страшный грохот взрыва.
Мы с Виньертом в бинокль следили за ходом стрельбы.
Вдруг я услышал, что меня зовут.
То был наш человек связи с командиром батальона. Он задыхался от быстрого бега.
— Лейтенант!
— Что такое?
— Командир батальона! Он немедленно требует вас к себе.
— Иду, — сказал я Виньерту. — Что там случилось нового? — спросил я у человека. — Не знаешь ли ты, удалась попытка 22 — й роты?