Мы веселились с ней, прыгали, просто катались от смеха по траве, — говорил мне Ботик, уже старый, лысый, на даче в . — Даже ничего нет смешного-то, она идет — посмеивается. А если какой прикол — ну прямо закатывается! Ты у нас — в нее: вечно рот до ушей…
И она все знала всегда:
— Вот лаванда, — говорила, — вон шалфей…
А я ведь жил и понятия не имел — где что.
В одно прекрасное утро они набрели на пруд лесной, заросший ряской, увидели головастиков, как они рождаются из икры, и листья кувшинок становятся большими прямо на глазах. Лягушки поют, раздувают пузыри щек, заходятся соловьи.
И тут она сказала:
— Даже когда мы еще не были знакомы, я уже тебя знала и любила.
Она спрятала лицо у меня на груди, а я обнял ее и так крепко прижал к себе, с такой силой — она даже закричала. Кажется: «!» Но точно не «!» А потом тихо сказала: «Я хочу на тебя посмотреть». Тогда я выпустил ее из своих объятий, — рассказывал мне Ботик, — и быстренько скинул рубаху со штанами.
Маруся глядит на меня — ни жива, ни мертва, она ведь совсем не то имела в виду. А я застыл перед ней, в чем мать родила, весь объятый пламенем, руки у меня красные, горячие, энергией так и пышут. Что такое жизнь? Ничего не понимаю!
Ботик стоял, вдребезги пьяный от чарки, наполненной страстью, не зная никаких границ и преград, можно сказать, заполнил собой целое мироздание, весь разгорелся, словно финикийский бог солнца — …
И в эту-то самую минуту — откуда ни возьмись — на него налетели шершни! Чудовищные шершни полосатые, гудящие, как , резали распаленное пространство вокруг Ботика со скоростью звука, отскакивали и снова таранили. Он бросился бежать, ломая ветки, продираясь сквозь колючие заросли шиповника, но те упорно преследовали его, пока он не плюхнулся с головой в пруд.
Рой шершней кружил над прудом, казалось, их жуткое жужжание проникало через водную толщу. Ботик высунуть, только пускал пузыри. Храбрая Маруся с ревом кинулась в воду, размахивая его штанами над головой, словно шашкой. Она была так страшна в этой битве, что шершни испугались и улетели.
Но Ботик все медлил и медлил всплывать. На дне он сразу же увяз в иле, глаза его начали привыкать к подводному полусумраку. Ласковая вода, синева, он стал оглядывать заросшие мхом валуны, ствол утонувшего дерева, с которым слились два тритона — и если б не гребни ящеров, и не пятнистое оранжевое брюхо, их было бы совсем не различить на черной набухшей коре…
Крупная улитка с завитой раковиной ползла, высунув широкую плоскую ногу и упираясь ею в грунт, вода плавно обтекала черешки кувшинок.
Неясные тени появлялись, скользили, исчезали в глубине, мягкий свет менял свои оттенки. В ушах стоял плеск, тихий рокот, какие-то обрывки разговоров, ворчание. В подводных колоколах паучьих гнезд серебрились воздушные пузырьки.
Над прудом горело солнце, его лучи, преломляясь, тянулись в этот призрачный мир сквозь болотную ряску. Маруся уставилась на водную пелену, покрытую рябью, ее отражение плясало и ломалось в зеркале пруда, сливаясь с облаками и стрекозами.
Вдруг ей показалось, что Ботик превратился в рыбу.
правда, в мутной глубине сверкнул серебряный бок и чернильный глаз в радужной оболочке.
— А ну, превращайся обратно! — заорала Маруся. — А то я превращусь в птицу и улечу, и ты меня больше никогда не увидишь!
Ботик вынырнул, встряхнулся, забрал у нее свои штаны и двинулся к берегу.
На плече у него блестела серебряная чешуйка.
— Знаешь, какая девичья фамилия была у моей Маруси? — спрашивал меня Ботик. — Небесная. Маруся Небесная. Как тебе это нравится? Чистый ангел, дочь морского офицера, она родилась с золотой ложечкой во рту. И я — взъерошенный, косматый, вздыбленной плотью, вздымающимся до небес членом, могучим и несгибаемым, крепким, как сталь. Я пылал такой страстью всепожирающей, что не мог ни думать, ни разговаривать, меня спросят, а я мычу в ответ, вот до чего дошел. Мы с ней бродили по Витебску, израненные своей любовью, сидели, обнявшись, на берегу Двины, смотрели, как идут баржи и плоты, покачиваясь, плывут под мостом. Иногда плоты врезались в опоры. Бревна трещали и становились дыбом, гребцы еле успевали увернуться. А мы целовались, целовались, забыв обо всем на свете.
От нее пахло лимоном и ванилью, в кондитерской на у нас продавалось такое лимонное печенье. Стоило ей отойти от меня хоть на шаг, я всюду искал этот запах, нюх у меня обострился, а зрение стало сферическим, похоже, я возвращался в мир животных и дальше — по какому-то сияющему туннелю катился к началу мира, к божественной сердцевине нашего с ней существа.