Чтобы не мешать, я сел в сторонке на высокую белую металлическую табуретку возле столика с хирургическими инструментами.
— Вы правы, — сказал отец. — Ненавижу эту уродливую оболочку и сам удивляюсь, как это она служила мне целых пятьдесят лет.
Док Апплтон, сняв стетоскоп с шеи, положил его на стол, и он, изогнувшись, замер, словно убитая резиновая змея. Стол был широкий, старинный, с раздвижной крышкой, и на нем в беспорядке лежали счета, пакетики для пилюль, рецептурные бланки, карикатуры, вырезанные из журналов, пустые склянки, бронзовый нож для разрезания бумаги, синяя коробка с ватой и серебряный зажим в форме «омеги». Кабинет состоял из двух половин — передней, где были письменный стол, стулья, столик с инструментами, весы, таблица для проверки зрения и цветы в горшках, и задней, сокровенной, где за перегородкой из матового стекла хранились на полках лекарства, словно бутылки с вином и кувшины с драгоценностями. Туда доктор удалялся после осмотра больного, а потом выносил несколько пузырьков с сигнатурками, и оттуда всегда шел сложный медицинский запах сахарного сиропа, ментола, аммиака и сушеных трав. Этот целительный запах чувствовался еще в прихожей с половиком, гравюрой и гипсовой подставкой для зонтов. Доктор повернулся к нам в своем кресле, лысина у него была не такая, как у Майнора Креца — у того она была блестящая, шишковатая, морщинистая. А у дока Апплтона череп был гладкий, покатый, чуть тронутый розоватыми крапинками, которые, наверно, только я и замечал, зная, что это псориаз.
Он ткнул в сторону отца большим пальцем.
— Понимаете, Джордж, — сказал он, — вы верите только в душу. А на тело свое смотрите как на лошадь — знай езди, пока не придет время слезать. Вы заездили себя. Не жалеете свое тело. Это противоестественно. Отсюда нервное перенапряжение.
Табуретка была неудобная, а от философствований дока Апплтона мне всегда становилось неприятно. Я решил, что приговор уже вынесен, и, раз доктор позволяет себе читать эту нудную нотацию, все в порядке. Но все же на душе у меня кошки скребли, и я рассматривал изогнутые зонды и кривые ножницы, словно это были буквы, складывавшиеся в слова. «Ай, ай!» — повизгивали они. Среди этих серебристых восклицаний — игл, ланцетов, полированных зажимов — был молоточек, которым бьют по колену, и от этого нога дергается. Молоточек был трехгранный, из твердой красной резины, с блестящей рукояткой, выгнутой, чтобы врачу сподручней было держать. Помнится, в первые разы, когда меня приводили к нему в кабинет, этот молоток особенно привлекал мое внимание. Темно-оранжевая головка, похожая на наконечник стрелы, казалась чем-то древним, как бы пращуром всех остальных инструментов. Он был похож на наконечник стрелы и в то же время на ось, и мне казалось, что он, весь покрытый крошечными вмятинами и трещинками от времени и долгого употребления, опускался в глубь времен и там, простой и весомый, в конце концов становился стержнем Вселенной.
— …знаете себя, Джордж, — говорил док Апплтон. Его розовая, твердая, по-детски круглая ладонь предостерегающе поднялась. — Сколько лет вы учительствуете?
— Четырнадцать, — ответил отец. — Меня уволили в конце тридцать первого, и весь тот год, когда родился мальчик, я был безработным. Летом тридцать третьего Эл Гаммел, вы же знаете, он племянник Папаши Крамера, пришел к нам и предложил…
— Любит твой отец свою работу? А, Питер?
Я не сразу сообразил, что это он меня спрашивает.
— Не знаю, — сказал я. — Иногда мне кажется — да. — Но, подумав, добавил: — Нет, пожалуй, не любит.
— Все бы ничего, — сказал отец, — если б я знал, что от этого есть какой-то толк. Но я не умею поддерживать дисциплину. Мой отец, бедняга, тоже не умел.
— Вы не учитель, — сказал ему док Апплтон. — Вы сами ученик. Отсюда и нервное напряжение. А от нервного напряжения — излишек желудочного сока. Значит, Джордж, симптомы, о которых вы говорили, может дать обыкновенный колит. Постоянное раздражение пищеварительного тракта вызывает боль и ощущение наполненности в заднем проходе. Так что, пока не сделан рентген, на этом и остановимся.
— Я готов и дальше тянуть эту бессмысленную лямку, — сказал отец, — мне бы только знать, для чего все это? Кого ни спрошу, никто не может мне ответить.
— А Зиммерман что говорит?
— Ничего он не говорит. Ему на руку, когда человек не знает, на каком он свете. Он-то умеет поддерживать дисциплину, а мы, бедняги, его подчиненные, не умеем, вот он над нами и смеется. У меня его смех все время в ушах стоит.
— У нас с Зиммерманом всегда были разные взгляды, — сказал док Апплтон и вздохнул. — Вы ведь знаете, мы в одном классе учились.
— Нет, не знаю.
Отец покривил душой. Даже я это знал, не раз слышал от дока Апплтона. Он не мог говорить о Зиммермане спокойно. Это было его больным местом. Отцовская покорность меня взбесила — слушай теперь длиннющую, жеваную-пережеванную историю.
— Как же, — сказал док Апплтон, хлопая глазами от удивления, что отец не знает общеизвестного, — всю олинджерскую школу вместе прошли, от первого класса до последнего. — Он откинулся в своем как по мерке сделанном кресле. — Когда мы родились, наш городок назывался не Олинджер, а Тилден, в честь этого человека, которого так бессовестно прокатили на выборах. Старик Олинджер еще владел всей землей к северу от нынешней трамвайной линии и к востоку с того места, где теперь картонажная фабрика. Помню, видел я, как он ехал на лошадях в Олтон, маленький такой старикашка, не выше пяти футов ростом, в черной шляпе и с огромными усищами, ими впору столовое серебро чистить. У него было три сына: Кот, который раз ночью свихнулся и убил мотыгой трех бычков, Брайн, тот, что прижил ребенка с их поварихой-негритянкой, и Гай, младший, — этот продал землю перекупщикам и умер от того, что слишком уж усердно старался промотать денежки. Кот, Брани и Гай — все они уже в землю легли. Так о чем это я?
— О Зиммермане и о себе, — подсказал я.
Мое дерзкое нетерпение не укрылось от него; он взглянул на меня мимо головы отца и задумчиво скривил нижнюю губу.