Выбрать главу

Может быть, она видела меня со своего балкона? Может, она различала мое лицо за занавесками? Хотелось ли ей увидеться со мной? Я бежал к зеркалу. Нет, нет, я был вовсе не урод. Живописно взлохмаченные волосы, выразительные глаза, прямой нос, четко очерченный рот. Всего парочка прыщей на лбу. Я был прямо-таки красавцем. До пояса, естественно. А ниже – кентавр, кентавр, хоть ты тресни – кентавр.

А раз уж я уродился кентавром, приходилось довольствоваться подглядыванием. Мечтами о ней. Вздохами. Но нет: мне было мало только созерцать ее издали. Я хотел разговаривать с ней, прикасаться к ее лицу, к рукам. (В мечтах я отваживался заходить гораздо дальше. В мечтах я мчался галопом к ее дому, врывался через парадную дверь, поднимался по лестнице на балкон, брал ее на руки – любимый, шептала она, наконец-то ты со мной – и уносил далеко-далеко, в горы. Там мы жили, укрывшись от посторонних глаз, в пещере, питались лесными ягодами, лепили стаканы из глины, она каталась на мне верхом, нежно обхватив руками и поглаживая мне грудь. В мечтах она ложилась обнаженная и протягивала ко мне руки: иди ко мне, желанный, иди ко мне, мой обожаемый кентавр.)

Мечты мечтами, но мне хотелось увидеться с ней и наяву. Хотя бы раз. Но как? Как сделать, чтобы она не заметила копыт, хвоста? Как вести себя, чтобы она не убежала в ужасе, крича: чудовище, чудовище?

А если написать ей?

Почему бы и нет? Писал я хорошо, у меня был прекрасный почерк, почерк, способный произвести впечатление на женщину. Вот только адреса ее я не знал. Да и имени тоже (я представлял, что ее зовут Магали; Магали звали нежную героиню романа «Отпуск на Карибах»). Нет, по обычной почте послать письмо невозможно. Я вспомнил о рубрике «Сердечная почта» из бульварных журналов, которые коллекционировала Мина. Там печатались любовные письма под псевдонимами типа: Одинокая Птица, Умирающий Тигр, Грустный Фавн. В такой компании Влюбленный Кентавр смотрелся бы вполне нормально. Но как обратиться к ней? «Милая незнакомка из особняка, что в Терезополисе, Порту-Алегри»? Узнала бы она себя в этом обращении? И – жестокое сомнение терзало мою душу – читает ли она подобные журналы? По моим наблюдениям, она вообще не читала. Она загорала и смотрела в бинокль. И все.

Как бы то ни было, мысль о письме казалась удачной. Пока непонятно было только, как сделать, чтобы оно попало девушке в руки. Тогда мне пришло в голову послать его с почтовым голубем. Остроумная идея, вот только голубя у меня не было. Достать его, однако, было можно.

Мне бы хотелось завести голубятню, сказал я в тот вечер отцу. Он не понял: что завести? Голубятню, повторил я, домик для голубей. Он растерялся: голубятню? Зачем тебе голубятня, Гедали? Делать мне нечего, объяснил я, разводить голубей – какое-никакое, а занятие. Он сопротивлялся, боялся, что голубятня привлечет мальчишек, таких, как Педру Бенту. Вмешалась мать: сделай, что просит Гедали, Лев!

На следующий день он принес доски и инструменты. Мы с ним построили голубятню по чертежу из специальной книги. Когда сооружение было готово, отец купил шесть породистых голубей.

Я выбрал самого, на мой взгляд, умного – Колумб, вот какое имя я дал ему – и начал его дрессировать. Сначала он научился перелетать из одного места сада в другое, что было нетрудно: несколько зерен кукурузы в пункте отправления, несколько зерен кукурузы в пункте прибытия. Далее предстояло сделать так, чтобы Колумб ассоциировал наш двор с пунктом отправления, а особняк с пунктом прибытия. Для этого я по нескольку минут держал голубя, повернув его клювом в сторону особняка, а потом давал ему кукурузы – и так раза три за ночь (занятия наши были исключительно ночными).

Курс дрессировки длился несколько недель, и за время столь долгого и тесного общения я по-настоящему привязался к белоснежному Колумбу. Держа его в ладонях, я чувствовал, как трепещет его тельце; ты понимаешь меня, голубок, шептал я, ты ощущаешь всю силу моей страсти. Ни намека на чувства не отражалось в черных, твердых, как бисерины, глазках, но я был уверен, что он меня понимает и что миссию свою выполнит.

И вот час пробил. Изнемогая от наплыва чувств, я привязал к лапке Колумба записку адресованную Обожаемой Незнакомке из Особняка. В ней я выражал восхищение ее красотой и предлагал переписываться, чтобы познакомиться поближе. Серьезные причины, писал я, пока не позволяют мне назвать себя, но в свое время я это непременно сделаю. В конце я просил, чтобы она послала ответ с тем же голубем.

Поцеловав Колумба в головку, я высоко подбросил его. Он взмыл в небо, описал три-четыре круга над двором и полетел. В противоположную сторону. Кретин. Неблагодарная скотина.

Я вышвырнул прочь всех остальных голубей, сломал голубятню и сжег ее – к великому удивлению отца: но ведь ты так хотел ее иметь, Гедали? Я ничего не ответил. Только молча смотрел на белые доски, пожираемые огнем.

Никогда, думал я. Никогда и ни за что больше не влюблюсь, никогда.

Мне казалось, что это конец, но нет: через несколько дней я внезапно вновь проникся оптимизмом и решился на новую попытку. На этот раз Бог не мог не услышать меня – все должно было получиться. Записку предстояло забросить с помощью катапульты. Пришлось бы, конечно, долго пристреливаться, прежде чем камень, завернутый в мое послание, упал бы точно на балкон. Но это меня не смущало: времени было хоть отбавляй.

Однако я не успел даже соорудить машину. Она не понадобилась.

Однажды утром девушка загорала на балконе, обнаженная, как всегда, и смотрела в бинокль, как вдруг появился мужчина. Высокий загорелый мужчина, седой, в темных очках. Отец, подумал я в первую минуту. Но он подошел к ней сзади, обнял ее, сжал ее груди в своих ладонях – нет, это был не отец – и начал медленно целовать ее в шею. Она уронила бинокль. Она не положила бинокль на столик, нет, она уронила его. Ее ничуть не беспокоило, что стекла могут разбиться; глаза ее уже закрылись, ноздри раздулись, она уже ложилась и мужчина склонялся над ней.

Я заболел. Не знаю, была ли тут причинно-следственная связь, но факт тот, что со мной случился приступ необычной лихорадки. Шесть дней я лежал, не вставая с матраса, почти не принимая пищи, только воду.

Родители не отходили от меня. До тех пор я никогда не нуждался в услугах врача; на этот раз родители спрашивали себя, не отвезти ли меня в больницу, хотя бы это и значило – объявить на весь мир о моем существовании. Лишь бы я был жив, а там – пусть меня преследуют журналисты и любопытные. Все лучше, чем оставить меня умирать без медицинской помощи. Они обсуждали это вполголоса в моем присутствии. Открывая глаза, я встречался с их тревожными взглядами. Что с тобой, Гедали? – спрашивала мать. Ничего, мама, бормотал я, съел, наверное, что-то, живот побаливает. Она нерешительно протягивала руку и щупала мне живот. Бедная рука, затерявшаяся на бесконечных просторах моего живота, где-то между белым и коричневым пятном. Интересно, к какой лошадиной породе я отношусь? – спрашивал я себя в полудреме. Арабский рысак? Метис? Першерон?

На седьмой день жар спал.

Выздоравливая, я лежал на матрасе и думал. Что мне делать? – спрашивал я себя. Что мне теперь делать?

Наконец решил: уйти из дому.

Я хотел бежать далеко, в леса, к перепелам и муравьедам, к сатирам и волшебникам-саси, к индейцам и одиноким птицам.

Жаль было бросать семью. Но я не мог больше оставаться взаперти, попусту теряя время и превращаясь мало-помалу в дряхлого, седого и беззубого кентавра – с тем, чтобы в конце концов умереть, так и не попытавшись убежать от судьбы. Может быть, в лесу мне суждено обрести счастье.

В ночь накануне побега я не спал. Ходил из угла в угол. На рассвете написал письмо родным. В нем я сообщал им, что ухожу, но просил обо мне не беспокоиться: я найду свою дорогу. Я вышел. Осторожно заглянул в окно родительской спальни. Отец с матерью спали, обнявшись. Больше всего на свете в эту минуту мне хотелось лечь между ними и остаться там, в тепле, навсегда. Но ведь я кентавр…