Так и случается: на рассвете того дня, когда ей должно исполниться шестнадцать, она открывает дверь и тайком от женщин выходит из дома. Еще темно, зима, мало что можно разглядеть, но все равно ощущение свободы сладко кружит ей голову, она решает пробежаться немного по окрестностям – что в этом плохого? Еще рано, все спят.
Но она ошибается. Спят не все: Зека Фагундес уже встал и седлает коня. Он видит, как мимо скачет девушка-кентавр, он ошеломлен, он протирает глаза: не сон ли это? Или он на самом деле только что видел полуженщину-полу лошадь? Но если подобное существо есть на свете, оно должно принадлежать ему – Бог послал эту встречу. Он вскакивает на коня и во весь опор мчится в погоню за фантастическим видением.
Остальное ты знаешь, говорит она, вытирая слезы.
Я смотрю на нее, она – на меня.
Я привлекаю ее к себе, обнимаю. Ощущаю грудью сквозь рубашку ее твердые груди. Я целую ее, мы целуемся, неумело, но жадно. Что это, Гедали? – спрашивает она шепотом. – Что ты делаешь? Не бойся, Тита, говорю я, будет хорошо, очень хорошо.
Я хочу овладеть ею, как это делают люди, как я видел в книгах, но невозможно: слишком мы громоздкие, слишком большие у нас тела, слишком много ног. В конце концов мне приходится подойти к ней сзади, подняться на дыбы, – при этом я пробиваю головой соломенную крышу сарая – я наклоняюсь вперед, обнимаю ее, беру ее грудь в ладони, шепчу ей на ухо ласковые слова и осторожно проникаю в нее. Хорошо, стонет она, очень хорошо – наши огромные тела содрогаются от наслаждения.
С наступлением темноты мы выходим из хижины. Я взваливаю труп Зеки Фагундеса на спину
(будь помещик жив, он непременно взял бы меня в рабство: мне не было бы равных, когда надо загнать в конюшню разгулявшийся табун, я был бы непобедим на скачках, а состарившись, мог бы ходить в упряжке – причем ни вожжей, ни кучера не потребовалось бы: пустые козлы, как в каретах-призраках, неслышно проплывающих мимо нас в тумане)
и мы направляемся в поместье. Наш приход вызывает полное смятение: еще один кентавр! И Тита вернулась! И помещик мертв! Столько эмоций: женщины кричат, падают в обморок. В конце концов Тита с трудом успокаивает их и рассказывает, что произошло.
Смерть помещика вызывает сложные чувства: к грусти примешивается радость. Они устали от тирании старика, от его маний и любви к извращениям: он совокуплялся с ними, надев шпоры, хотя и не самые острые. Все утешают дону Котиныо, которая рыдает, обняв тело мужа: что поделаешь, такова уж
Господня воля. Спасибо, девочки, сквозь слезы повторяет дона Котинья, спасибо, вы так добры ко мне, я вас тоже не забуду, поверьте.
Тут наступает и моя очередь. Женщины окружают меня и с любопытством разглядывают. Ну и дела, говорит одна, а я-то думала, что Тита у нас – единственная. Хорошо, что он такой красавчик: отличная пара будет нашей девочке. Все соглашаются. Если уж встретились кентавр с кентаврицей, то как им не жить вместе? (Чутье подсказывает им: между мной и Титой уже произошло нечто; она иначе смотрит, загадочно улыбается. Девушка-кентавр стала женщиной. Она теперь женщина-кентавр.) Но ведь вы поженитесь, замечает кто-то, не будет этого бесстыдства, что лишь бы сойтись – вы в церкви обвенчаетесь. Все смеются, представляя, как вытянется лицо у падре, Тита смеется, я тоже. В церкви венчаться не получится, говорю я, все еще смеясь, я – еврей.
Смех тут же смолкает, они недоверчиво переглядываются. Еврей – это хорошо или плохо? Евреи распяли Христа, евреи жадные – так неужели такому мы должны отдать нашу Титу? Но одна, которая была любовницей еврея – мелочного торговца, заверяет, что не такие уж они дурные люди, надо только уметь к ним приноровиться – ну, да ведь это со всеми так. Почувствовав облегчение, они снова смеются, на этот раз над моим именем: Гедали – разве это человеческое имя?
Так мы и проговорим весь день и до глубокой ночи.
На рассвете женщинам приходит в голову, что ведь надо устроить поминки для всех окрестных фермеров. Любовниц здесь и духу быть не должно: покойный принадлежит вдове, и только ей. Они собирают пожитки, ссорясь из-за духов и платьев, со слезами на глазах прощаются с нами, берут с меня обещание позаботиться о Тите и о доне Котинье – теперь я единственный мужчина в доме – и уходят.
Неделю вдова, запершись в комнате, предается скорби (одна – сын и не подумал приехать).
Дом в нашем с Титой распоряжении: мы бродим по просторным залам, спускаемся в подземелье, карабкаемся – с великим трудом – по узким лестницам на башню, предаемся любви там, в комнате, увешанной зеркалами, и в темнице, при свете факелов, и в старом дровяном складе, где Тита делит со мной свой матрас – так похожий на мой домашний.
Дона Котинья появляется вновь, на удивление бодрая и радостная, отдает распоряжения с энергией, которой никто от нее не ожидал. Первое, что она делает – ликвидирует следы существования мужа: сжигает его бумаги, раздает его одежду батракам. Приказывает заколотить дверь их общей спальни, переселяется в комнату поменьше.
Каковы же ее планы относительно нас с Титой? Она молчит, так что в душу мою закрадываются подозрения: а вдруг она меня терпеть не может, считает развратником? Решаюсь пойти к ней и поговорить. Мы с Титой любим друг друга, объявляю я, и хотим жить вместе, так что, если сеньора не против, мы останемся здесь. Или пусть назначит срок, к которому мы должны покинуть замок.
О чем вы? – говорит она удивленно. Тита ей как дочь, да и ко мне она начинает привязываться. Может быть, это и не заметно, добавляет она, но по характеру я немного суховата; и не мудрено: поживите-ка с мое с этим животным…
Вдова вытаскивает из рукава носовой платок и вытирает слезы. Вы можете жить в том зале, где раньше была спальня женщин, говорит она. И добавляет: не переживайте из-за свадьбы – это все глупости. Я венчалась в белом платье и фате – и что же из этого вышло? Оставайтесь, дети мои, любите друг друга на здоровье. Вашей компании мне вполне достаточно.
С 1954 по 1959 год мы живем в поместье доны Котиньи. Только ей и управляющему – странному, молчаливому, но абсолютно надежному человеку – известно о нас.
Счастливая, беззаботная жизнь.
Днем нам, естественно, приходится прятаться в доме, но занятий и тут хватает. Тита помогает доне Котинье в домашних делах или ткет вместе с ней коврики, я читаю, учусь (управление предприятием – вот тема, которая особенно меня занимает) или играю на скрипке. (Скрипка, которую я нашел в шкафу, принадлежала деду доны Котиньи; инструмент неважный, прямо скажем, примитивный, но какие мелодии мне удается из него извлечь! Тита и дона Котинья бывают растроганы до слез.)
Ночью – но только в самые поздние часы – мы с Титой выходим на прогулку в поле. Скачем, взявшись за руки, так, что ветер свистит в ушах. Останавливаемся, запыхавшись, смотрим друг на друга. Постепенно улыбка сходит с ее лица: я хочу тебя, говорит она шепотом. Я тоже, говорю я.
Тита и Гедали, Гедали и Тита, в бескрайних пампасах.
Они притягиваются друг к другу, как магнит, кожей, слизистыми, шерстью; когда они предаются любви – это как балет: два огромных туловища плавно взмывают в воздух, руки и передние ноги переплетаются, и они бесшумно и медленно валятся на влажную траву.
Она почти ребенок. Еще недавно играла в куклы, которые ей давали женщины. Но она умна, любознательна, хочет знать все обо мне, о моей семье. И я рассказываю, мне приятно рассказывать. Я говорю о фазенде в округе Куатру-Ирманс, говорю о родителях, о брате и сестрах, о скрипке, о маленьком индейце Пери, о Педру Бенту. И о доме в Терезополи-се, о своей страсти к незнакомке из особняка (она ревнует, злится, приходится успокаивать ее, убеждать, что это была просто глупость). Говорю о цирке, о карликах, об укротительнице (она опять ревнует, опять приходится успокаивать ее), о моем бегстве по полям. Но есть и такое, о чем я не говорю: о крылатом коне, чьи крылья уже давно не шумят надо мной – нет, о нем я не говорю, не могу говорить. А кое-чего она просто не в состоянии понять: еврей, что значит быть евреем? Я пытаюсь объяснить, говорю ей об Аврааме и его лоне, о Моисее, о бароне Гирше, пересказываю рассказы Шолом Алейхема, говорю об Израиле, об Иерусалиме, о киббуцах, Маркс и Фрейд тоже приходятся кстати.