Я встречал ее в аэропорту. При виде старушки, одетой в черное, прижимающей к груди пакетик (с едой, как я узнал потом), растерянно озиравшейся в толпе вечно спешащих куда-то жителей Сан-Паулу, у меня сжалось сердце. Сможет ли она принять роды? Но когда мы с ней приехали домой, впечатление мое резко изменилось. Как только я познакомил ее с Титой, она отложила в сторону свой пакет, засучила рукава: раздевайся, милая, и ложись. Немного испугавшись поначалу ее лошадиных ног (я уже и позабыла, какие вы из себя), повитуха умело и уверенно осмотрела Титу. Время еще не подошло, сказала она. Через недельку где-то. А ребенок нормальный, спросил я. Она не ответила, сделала вид, что не слышит. Будь, что Господь решил, вздохнул я.
Паулу поднимал меня на смех: где это видано, чтобы будущий папаша так переживал. И правда: я поселил старую повитуху в комнату, смежную с нашей спальней, и бросался за ней, стоило Тите застонать. Успокойся, Ге-дали, говорила мне сонная старуха – она спала целыми днями. Я же тебе сказала, что еще рано.
Однажды ночью Тита проснулась от сильной пульсирующей боли. Я пошел за повитухой, но она сама уже встала, оделась и была настороже: вот теперь, Гедали, время пришло. Идем. Ты мне поможешь.
С трудом сдерживая волнение, я смотрел, как показывается головка ребенка, потом тело, наконец – ноги. Нормальные. Нормальные. Он нормальный, дона Ортензия, спрашивал я, ребенок нормальный? Ясное дело, нормальный, ворчала старуха, обрезая пуповину, нормальный, хороший мальчик. А почему бы ему и не быть нормальным? По-твоему, все родятся с лошадиными копытами?
Вдруг она замолчала и с удивлением уставилась на меня: да ведь у тебя было четыре ноги, Гедали, две-то куда девались? Меня оперировали, сказал я, потом расскажу, а пока, Бога ради, займитесь ребенком.
Она дала мне его на руки – какой же это был красивый младенец. Тита смотрела на меня и улыбалась, обессилевшая, но счастливая. Повитуха осмотрела живот. Он все еще был большим. Эге, сказала она, да там еще что-то есть.
Еще что-то? Я смотрел на нее в тревоге. Что еще? Что еще оттуда появится? Копыта? Лошадиное брюхо?
(Сцена: Тита лежит на кровати, на измазанных кровью простынях, ноги в стороны, повитуха щупает ей живот, нахмурившись, и бормочет что-то непонятное; я прислонился к стене, чтобы не упасть, потому что уже теряю сознание.)
Я взял себя в руки. Сделал глубокий вдох. Если это лошадиное туловище, подумал я, забью его до смерти палкой, даже если оно будет подавать признаки жизни, даже если ноги будут шевелиться. Забью палкой и сожгу.
Бот оно, сказала повитуха.
Показалась вторая головка, еще одно тело, руки и ноги. Еще один ребенок – и нормальный! Еще один мальчик: близнецы!
Видали, какая вам награда, сказала старуха, но я уже ее не слышал: мы с Титой обнялись и оба зарыдали.
Первые дни мы буквально слепли от счастья. Дети были здоровые, два прелестных малыша, сосали хорошо. Господь добр к нам, говорила Тита, он воздал нам за все наши страдания.
Потом возникли сложности: она не хотела, чтобы мальчикам сделали обрезание. Моих детей никто и пальцем не тронет, говорила она решительно. Хватит того, что я обратилась в иудаизм, больше слышать не желаю об этих глупостях.
Но и я не хотел сдаваться. Мне вспоминались рассказы отца о том, чего ему стоило привезти моэля; обрезание я должен был сделать, чтобы вернуть ему моральный долг. Я объяснил ей все один, другой раз, наконец мне пришлось пригрозить, что я уйду из дому и заберу детей с собой. Тита сдалась.
На церемонию я привез в Сан-Паулу всю семью. Обрезание было сделано, все прошло удачно, а затем последовали торжественные обеды и ужины, на которых не смолкали тосты. Мои родители были вне себя от радости. Ты заслужил свое счастье, говорил отец, природа обошлась с тобой жестоко, но ты боролся и победил, и вот теперь ты – богатый и уважаемый отец семейства.
Я больше не ходил в бар пить пиво с Паулу, а ровно в шесть запирал контору, бежал домой к своим сыновьям и сажал их к себе на колени.
(Лошадиным ногам было явно не по себе. Сквозь толстую ткань брюк они почти интуитивно ощущали нежную детскую кожу и нервно дергались. Успокойтесь, тихонько ворчал я, замрите. Но чего-чего, а замереть они не могли. Им явно мерещилась угроза. Две из четырех были ампутированы, две вынуждены смириться с брюками, сапогами, а теперь еще и с тяжестью двух детишек. Жар двух маленьких тел, их постоянное, слегка влажное тепло могло в конце концов размягчить шкуру и обнажить бледные связки и кости. Лошадиные ноги протестовали – отсюда судороги.)
Протестовали – и пусть себе.
Я не мог наглядеться на малышей, пухленьких, избалованных. Когда один из них улыбался, дом наполнялся светом; когда улыбались оба, весь мир сиял.
Чудные дети. Иногда они, конечно, плакали по ночам. И всегда оба вместе. Мы вставали, натягивали сапоги, шли, шатаясь, натыкаясь Друг на друга, иногда оказывалось, что мы в темноте поменялись одеждой: я был в ее пеньюаре, а она в моем халате. Каждый брал на руки по близнецу, мы ходили по коридору, укачивали их, Тита напевала о быке с черным носом, я бормотал какую-то колыбельную на идише – странно, но почему-то именно тогда мне вспомнились колыбельные моего детства. Иногда мы ходили с Титой рядом – отгцло-сок той поры, когда скакали бок о бок по полям? – иногда навстречу друг другу. Поравнявшись с ней, я пытался улыбнуться, но она – она никогда не улыбалась, вся в переживаниях за младенца, которого держала на руках, думая только о том, как бы он уснул, будто это зависело от ее стараний. Страждущая мать. Заразившись ее тревогой, я готов был бежать, выскочить за дверь и унестись прочь галопом. Но надо было сдерживаться, надо было идти шагом, в такт песне, которую я напевал.
Лошадиные ноги не могли понять, что же от них в конце концов требуется. И к чему это приводило? К судорогам. Никогда я так не страдал от судорог, как в то время.
Из-за этих судорог, явно дававших мне понять, что я не в форме – сколько времени прошло с тех пор, как в последний раз скакал галопом? – и из-за упреков Паулу (ты меня бросил, Гедали!) я решил тренироваться вместе с ним. Раз в неделю мы ходили в клуб бегунов. Целью нашей было пробежать хотя бы шесть кругов по стадиону. Мне это ничего не стоило, а Паулу давалось с трудом. Удивлению его не было предела: ты бежишь в сапогах, в тяжелой куртке – и ни капли не устаешь! Такой уж мы, гаушу [11], народ, отвечал я, полулошади-полулюди.
На бегу он, задыхаясь, рассказывал мне о своих семейных проблемах. Ты-то счастлив, говорил он, у тебя дети родились; ты и представить себе не можешь, в какой ад может превратиться семейная жизнь.
Да был ли я так безоблачно счастлив? Сразу после рождения близнецов – да; но месяц шел за месяцем, и Тита все более отдалялась от меня. Со стороны можно было подумать, что это из-за детей: они требовали много внимания, поглощали ее целиком. Она не оставляла их ни на минуту. Я хотел нанять няньку, у меня была такая возможность: дела шли хорошо, – но она не соглашалась. Кухарку – пожалуйста, уборщицу – ради Бога, и горничную, и шофера, и садовника, но о няне она и слышать не хотела. Они, мол, грубо обращаются с детьми.
Но, если смотреть правде в глаза, у нас с ней что-то разладилось. Мы мало разговаривали. Ночью, когда я пытался обнять, приласкать ее, она вскакивала: кажется, дети расплакались. Бежала в детскую и возвращалась только тогда, когда я уже спал.
Ты почему всегда в этих сапогах, спрашивал заинтригованный Паулу. Они ортопедические, отвечал я, не могу без них ходить.
Он был моим другом, ничего от меня не утаивал, но мог ли я рассказать ему о копытах? Сомнения одолевали меня, я умолкал и слушал его. Кто-кто, а он говорил много, рассказывал о том, как влюбился в Фернанду, чуть ли не в детстве в Бом-Ретиру: мы вместе выросли, ходили в одну школу, наши родители дружили – они были земляками, родом из одного и того же города в Польше. В восемнадцать лет Паулу и Фернанда решили все бросить, пожениться и уехать в Израиль. Мы хотели жить в киббуце, на лоне природы, бегать по полям, сеять, жать и доить коров. Родители нас не отпустили. Посчитали, что мы слишком молоды, ничего не смыслим в жизни, не имеем профессии. Мы взбунтовались, убежали из дому, скрывались на ферме у одного друга в Ибуине, там мы впервые спали вместе. Ничего хорошего из этого не вышло: ей было очень больно; мы подхватили чесотку и целыми днями чесались. Потом вернулись домой, родители нас простили, я сдал вступительный экзамен. Поженились мы еще до того, как я окончил университет. Родители подарили нам квартиру, помогали деньгами и всем прочим до тех пор, пока я не получил диплом и не устроился на работу. Родился ребенок, и вначале радости не было конца; потом появилось подозрение, потом – отчаяние, когда подозрение подтвердилось; ну а теперь мы смирились. Смирились, но не счастливы, Гедали. Я смотрю на Фернанду, она – на меня, мы не говорим друг другу ни слова, но я знаю, о чем она спрашивает себя – ведь и я задаю себе тот же вопрос: куда подевались наши мечты. Недавно мы оставили ребенка у родителей и поехали на ту ферму в Ибуину – она сейчас продается – и вот мы приехали туда – дом все тот же, старый, но очень красивый, колониального стиля, с камином – и провели ночь в той же самой комнате, где когда-то впервые были вместе, на той же самой постели, но все теперь стало не так, Гедали. Веришь? Все было не так, не было того чувства, понимаешь? Время идет, любовь проходит, и ты в конце концов спрашиваешь себя, ради чего живешь? И похоже, что жить тебе не для чего. Каждый вечер, запирая кабинет, думаю: вот и еще один день с плеч долой.