Инвалид, привалившись к лавке, смотрел на толпу исподлобья, ожидая милостыни. Она стояла поодаль, глядя как на черной подкладке блестит несколько медяков. Инвалид ощерился, подозревая, что пялится она неспроста, и пересыпал медь в карман.
А девушка видела, как лик воина, опаленный войной, превращается в лицо бойца трудового фронта, обветренное и скуластое, потом становится лоснящейся щербатой ухмылкой трамвайного щипача, и вдруг оборачивается как в мороке изрытой оспинами харей пьянчужки-инвалида в кепке с маками – и все это был он.
А она так и стояла, прижав руки к лицу, как в тот день, когда за ним пришли, не за этим инвалидом, конечно, а за ее возлюбленным, уж вор он там был или не вор, если она и знала, то говорить не хотела. И этой девушке, которую не за что осудить, которая родилась и прожила жизнь праведницей, потому что отдала все с самого начала, сказали:
– Что встала, полные карманы рублев, подай инвалиду.