Гош, получается довольно забитый день! Утренний класс, обсуждение двенадцати курсовых работ плюс слайды супрематизма. Проверка e-mail, телефоны, заказ книг на осень. Потом ланч с Шумейкером. Догадываюсь о теме срочной конфиденциальной беседы. О чем бы мы ни говорили, будь это Босния, Кавказ, Восточный Тимор или раннее христианство, — все сводится в конечном счете к одному: как жить ему, одинокому ипохондрику? Засим последует традиционная четверговая дискуссия у нашей директрисы Вибиге Олссон. И здесь все мировые конфликты приводят к самому животрепещущему — к выборам нового провоста. Завершается день в аэропорту, встреча сестер Остроуховых. Значит, до этого надо будет заехать на шопинг в «Свежие Поля»: прокормить трех прожорливых дам не так-то просто.
Разгорается понемногу весна — она, кажется, опять принесет конец моему одиночеству. Не исключено, что вслед за прилетом сестер начнется новое нашествие соотечественников. Десять лет назад, после смерти моей любимой Кимберли, я остался один в этом большущем доме, что задними окнами смотрит в дремучий лес, а фасадом обращен в сторону стеклянных террас «коридора высокой технологии». Ненадолго здесь появилась вздорная Марджи со своей мамочкой, русофобкой Мэрилу, но потом они отправились погостить в Орегон и не вернулись. Я снова остался один, если не считать редких и всегда неожиданных промельков Прозрачного. Я впал тогда в элегическое настроение и утешал себя строчками Анненского про «одиночества прекрасные плоды». Плодов действительно собралось немало — чем еще заняться старику под шум титанических деревьев, если не плодоношением, — однако некому было оценить их прекрасность.
Между тем в Советском Союзе начали приоткрываться шлюзы, и вскоре хлынуло. Друзья звонили день-деньской и извещали о прибытии. Нет, они не напрашивались в гости, они другого и не представляли. Для каждого советского тогда поездка в Америку казалась всемирно-историческим событием. «Вообрази! Я! Еду! В Америку! Ведь меня же никогда никуда! Не пускали (или не посылали, ухмыльнется тут какой-нибудь Фома-невера)! И представь, у кого я остановлюсь, — у Стасика! (Фома-невера делает вид, что не понимает, о ком идет речь, — у Власика?) У Стаса Ваксино, кричит счастливец, того самого, ведь мы с ним когда-то немало ведь водки-то! (Да много ли, думает Фома-невера, но потом сдается: слишком неподделен энтузиазм)».
В апогее этого открытия Америки дом был заполнен под крышу. Народ располагался не только в спальнях, но и в гостиной, и в столовой, где у американцев в общем-то не принято располагаться. В какой-то момент даже в гараже пришлось поставить две койки. Подвал вообще стал шумным общежитием. Каждый раз, возвращаясь из университета, я гадал, сколько персон соберется к ужину, и каждый раз ошибался. Иногда было меньше: кто-то неожиданно отлучался, но чаще больше, потому что гости приглашали своих гостей: ведь Стас не откажет, он будет только в восторге, ведь он здесь истосковался без московского-то духа — ну без этой нашей своеобычинки.
Как-то раз я подъехал около двух ночи, когда все огни были погашены. Перешагнув порог, я увидел, что в anteroom, ну, как это по-нашему — в прихожей, что ли, — кто-то сопит на двух сдвинутых креслах. С удивленьем я опознал чету Славостелькиных, они мирно спали валетом.
Из подвала доносился плач ребенка — это, кажется, внучка Марата Абдулова. Наверху, в одной из ванных комнат, что-то ритмично поскрипывало; не обращайте вниманья, маэстро. В гостиной, открыв большую пасть, напевал какой-то вокализ во сне скульптор, который привез в дар Вашингтону бронзовую скульптуру «Пушкин в возрасте Державина». Все диваны здесь были заняты: Марк, Руслан, Ася Дмитриевна, Изя Незабудкин, двое десятилетних детей, Збышек Ржевич (проездом из Варшавы в Мельбурн)… Все четыре спальни, разумеется, были заняты. Меня давно уже оттеснили в кабинет, то есть туда, где я, собственно говоря, и проводил все время, когда был в одиночестве. Двигаясь осторожно, чтобы ненароком на кого-нибудь не наступить, я поднимался по лестнице. В кабинете ждал меня сюрприз. На моем ложе тявкал во сне «поющий и рисующий поэт» Леон Межумышлин. Вчера у соседей Мак-Маевских он всех достал своим псевдопостмодернистским кваканьем с русопятскими завываниями. В завершение «акции» он преподнес хозяевам, людям исключительного благородства, портреты каких-то волосисто-слизистых ублюдков и объяснил, что это их метафизические сути. Затем собрал со всех по двадцатке и испарился. И вот, оказывается, приземлился на моем единственном ложе…
Я стоял посреди кабинета. Луч псевдовечной луны освещал дергающийся кадык псевдопоэта. Почему-то я чувствовал себя глубоко оскорбленным. Это, конечно, сестры О засунули сюда Межумышлина, эти сучки. Совсем зарапортовались в своем амикошонстве. Засунуть в мою единственную койку такого приживалу и бездаря — это уж слишком. Никто в окружении не понимает, что пользуется дурацким гостеприимством большого писателя, крупною деятеля просвещения, незаурядного конфликтолога и просто пожилого человека. Для всех я какой-то полуанекдотический «Стас», которого можно выжить из его собственного дома.
Забрав из кладовки что-то чудом оставшееся из одеял и подушек, я вышел на дек, раскрыл там зонт, чтобы защититься от потоков псевдоромантики, и растянулся на досках. Пусть идиотки увидят, как ночует в своем доме б.п., к.д.п., н.к. и просто п. ч.!
Утром в суете и страшном гвалте — слышали, что Ельцин сказал, что Горбачев сказал, что Хасбулатов придумал? — никто и не заметил моего манифеста. Позднее я узнал, что Межумышлин жаловался в Москве, что Ваксино выгнал его на дек и он там спал на голых досках.