Кольвиц считает, что и Германия больше позаботится о своей чести, если обратит сохранившиеся силы на «чудовищную работу, которая перед ней лежит».
Письмо завершается словами:
«Достаточно убито! Никто не должен больше погибнуть! Я обращаюсь против Рихарда Дэмеля к великому, который сказал: «Семена, предназначенные для посева, не должны быть перемолоты!»
Минувшие четыре года раскрыли страшную правду войны. Кольвиц начала ее в самозабвенном представлении о «сладострастии жертвы» и кончила требовательным призывом против новых жертв.
Возникают листы новой серии. Пройдут годы, прежде чем она понесет людям горестную правду о войне, расскажет о судьбе немцев и своей личной — заблуждениях, горе, прозрении. Но художница уже создает образы. Пробует вновь гравировать. Сама отвергает эти пробы, не отказываясь от мучающих ее сюжетов.
Искусство помогает Кольвиц справиться с горем. Уже через месяц после гибели сына она задумала создать монумент в память о принесенной им жертве. Она пишет: «Это изумительная цель, и ни один человек не имеет, большего права сделать такой памятник, чем я».
На фронт, к старшему сыну Гансу, идут письма, полные любви и тревоги. В них — рассказ о том, как постепенно меняется замысел памятника, как он из надгробья погибшему сыну превращается в монумент молодым людям всех стран, сложившим головы на фронтах первой мировой войны.
Надежды
Рисунки лежат на столе и стульях, они разложены по полу. Кольвиц — наедине со своей творческой юностью. Она нашла эту папку с набросками, сделанными еще во время блужданий по кенигсбергским улицам.
И как обычно, художница с чувством некоторой неприязни относится к совершенным промахам. Ей даже сейчас трудно смотреть на просчеты юности.
Но она пересинивает себя и вновь возвращается в родной город, к любимым прогулкам вокруг гавани. Вспоминает, как они с Лизой могли часами стоять на мостах через Прегель и наблюдать за жизнью судоходной реки.
А если отвлечься от первого беспокоящего впечатления и попробовать порассуждать? Что же сейчас, в канун пятидесятилетия, так отталкивает от юношеских рисунков? Что преодолено за годы непрестанного труда и что можно отобрать для предстоящей юбилейной выставки?
Мысль отчеканилась в ясной дневниковой записи:
«При просмотре моих рисунков к выставке нашла даже свои совсем старые, с четырнадцати до семнадцати лет.
Я плохо переношу свои старые вещи. И нахожу это понятным: обозреваешь единым взглядом свои недостатки, большинство из них таковы, что хоть после и устраняются, но всегда представляют опасность. У меня это повествовательность. Мои ранние рисунки — почти все анекдоты. Нарисовано все происходившее, увиденное и выдуманное…
Откуда это идет — ясно. Я не знала тогда никакого искусства, кроме повествовательного, и не интересовалась никаким другим…
Собственно, впервые в Мюнхене стали мои вещи уже не такими неприятно анекдотичными».
Показывать работы на выставках для Кольвиц всегда было мучительным. Слишком много от себя самой в каждом листе, от своей горячей крови и исстрадавшегося сердца.
Но делается ее искусство для людей, и показывать его надо. Когда она видит свои листы среди других, недостатки кажутся вопиющими. Ей представляется обычно, что только они одни и заметны всем зрителям.
Но иногда возникает и другое ощущение. Листы становятся чужими, будто нарисованными незнакомыми художниками. Она зритель и смотрит на работы со стороны. Даже скажет себе мысленно: «А вот тот офорт лучше и более зрелый, чем я думала…»
Возникает доверие к себе, продвигаешься вперед.
Она была уже опытным художником и пережила волнения открытия многих выставок.
И все же Кольвиц трепетала при мысли о предстоящей персональной выставке, которая готовилась к ее пятидесятилетию.
Давняя мечта: она с сыновьями проходит по залам, и все вместе смотрят на созданное за тридцать лет творчества. Петер никогда больше не увидит ее работ. Ганс — на фронте, и он тоже не встанет рядом, когда она, холодея, будет слушать торжественные юбилейные речи.
Вместе с мужем они прошли по залам в канун открытия. Было воскресенье. Карл Кольвиц медленно шел и смотрел на все, что так знакомо. Теперь собранное вместе это звучит во весь голос, как могучая симфония. Каждый лист — отточенный образ. За ним множество отвергнутых мыслей, рисунков, которым отказано в праве на жизнь.