Мистер и миссис Томпсон подъехали к каретному сараю почти что на закате. Мистер Томпсон, передав жене вожжи, слез и пошел открывать широкие двери; миссис Томпсон завела старого Джима под крышу. Коляска была серая от пыли и старости, лицо у миссис Томпсон, от пыли и утомления, — тоже серое, а у мистера Томпсона, когда он, став подле конской головы, принялся распрягать, серый цвет лица перебивала темная синева свежевыбритых щек и подбородка — серое с синим лицо, осунувшееся и терпеливое, как у покойника.
Миссис Томпсон сошла на плотно утрамбованный навозный пол сарая и отряхнула юбку легкого, в цветущих веточках, платья. На ней были дымчатые очки; широкополая, итальянской соломки, шляпа с веночком истомленных розовых и голубых незабудок затеняла ее горестно нахмуренный лоб.
Конь понурил голову, шумно вздохнул и размял натруженные ноги. Глухо, тускло раздались слова мистера Томпсона.
— Бедный старый Джим, — сказал он и прочистил глотку, — гляньте, аж бока запали. Намаялся, видно, за неделю. — Он разом приподнял всю сбрую, снял ее, и Джим, чуточку помедлив, вышел из оглобель. — Ну уж ладно, последний раз, — по-прежнему обращаясь к Джиму, сказал мистер Томпсон. — Отдохнешь теперь в полную волюшку.
Миссис Томпсон, за дымчатыми стеклами очков, прикрыла глаза. Последний раз — и давно бы пора, и вообще бы никуда им не ездить. Вновь спускалась благодатная тьма, и очки, по сути, не требовались, но глаза у нее непрерывно слезились, хотя она и не плакала, и в очках было лучше, надежнее, за ними можно было укрыться. Дрожащими руками — руки у нее стали дрожать с того дня — она вынула носовой платок и высморкалась. Сказала:
— Я вижу, ребята зажгли свет. Будем надеяться, что и плиту растопить догадались.
Она двинулась по неровной дорожке, прихватив рукой легкое платье вместе с крахмальной нижней юбкой, нащупывая себе путь между мелкими острыми камешками, торопясь покинуть сарай, потому что ей было невмоготу возле мистера Томпсона, но стараясь ступать как можно медленнее, потому что ужасно было возвращаться домой. Ужасом стала вся жизнь: лица соседей, сыновей, лицо мужа, лик всего света, очертания собственного дома, даже запах травы и деревьев — все наводило жуть. Податься было некуда, делать оставалось одно — как-то терпеть, только как? Она часто спрашивала себя об этом. Как ей дальше жить? Для чего она вообще осталась в живых? Сколько раз тяжело болела — лучше бы ей тогда умереть, чем дожить до такого.
Мальчики были на кухне; Герберт разглядывал веселые картинки в воскресном номере газеты — «Горе-герои», «Тихоня из Техаса». Он сидел, облокотясь на стол и подперев ладонями подбородок, — честно читал, смотрел картинки, а лицо было несчастное. Артур растапливал плиту, подкладывал по щепочке, наблюдая, как они занимаются и вспыхивают. Черты его лица были крупней, чем у Герберта, и сумрачней, впрочем, он был несколько угрюм по природе; а потому, думала миссис Томпсон, ему тяжелей достается. Артур сказал:
— Добрый вечер, мам, — и продолжал заниматься своим делом. Герберт собрал в кучу газетные листки и подвинулся на скамейке. Совсем большие — пятнадцать лет и семнадцать, Артур уже вымахал ростом с отца. Миссис Томпсон села рядом с Гербертом и сняла шляпу.
— Небось есть хотите, — сказала она. — Припозднились мы нынче. Ехали Поленной балкой, а там что ни шаг, то колдобина. — Ее бледные губы поджались, обозначив с обеих сторон по горькой складочке.
— Раз так, значит, заезжали к Маннингам, — сказал Герберт.
— Да, и к Фергусонам тоже, и к Олбрайтам, и к новым этим — Маклелланам.
— Ну и чего говорят? — спросил Герберт.
— Ничего особенного, все то же, сам знаешь, кое-кто повторяет: да, мол, понятно, случай ясный и суд решил справедливо, они так рады, что для папы все кончилось удачно, и тому подобное. Но это кое-кто, и видно, что сами в душе не очень-то держат его сторону. Замучилась я, нет сил, — сказала она, и из-под темных очков опять покатились слезы. — Уж не знаю, много ли в том пользы, но папа иначе не может успокоиться, обязательно ему надо рассказывать, как все вышло. Не знаю.
— Нисколько, по-моему, нету пользы, ни капли, — сказал Артур, отходя от плиты. — Пойдет каждый каждому плести, чего кто слышал, и еще хуже запутают, концов не найдешь. От этого только хуже. Ты бы сказала папе, хватит ему колесить по округе с этими разговорами.