Адам стоял в коридоре всего на шаг от своей двери; он круто повернулся, точно никак не ожидал увидеть ее.
— Добрый день! — сказал он. — А мне не надо возвращаться сегодня в лагерь. Вот везет, правда?
Миранда улыбнулась ему, улыбнулась весело, потому что ей всегда было радостно смотреть на него. Сегодня обмундирование на нем было новенькое, и весь он, начиная с волос и кончая башмаками, был оливкового цвета, золотисто-желтый, как песок, как только что убранное сено. Она снова заметила мельком, что при виде ее Адам сначала улыбается, а потом улыбка постепенно исчезает, взгляд становится задумчивый, напряженный, будто он читает при плохом освещении.
Они вышли из дому чудесным осенним днем и пошли по шуршащей под ногами яркой, узорчатой листве, поднимая лицо к щедрому, чистейшей синевы небу без единого облачка. На первом же углу остановились пропустить похороны; провожающие сидели в машине прямые, неподвижные, будто гордясь своим горем.
— Я, кажется, опаздываю, — сказала Миранда, — как всегда. Который час?
— Почти половина второго, — сказал он, преувеличенно резким взмахом руки отводя вверх рукав. Молодые солдаты все еще стеснялись носить ручные часы. Те, кого знала Миранда, были из южных и юго-восточных городов, далеких от Атлантического побережья, и все они считали, что с наручными часами ходят только маменькины сынки. «Вот шлепну тебя по твоим часикам», — жеманясь, говорил какой-нибудь эстрадник своему партнеру, и эта реплика всегда вызывала смех и никогда не приедалась.
— По-моему, часы так и надо носить. Самое удобное, — сказала Миранда. — И нечего этого стесняться.
— Да я уже почти привык, — сказал Адам, он был родом из Техаса. — Нам сколько раз говорили, что военные косточки все их так носят. Вот они, ужасы войны, — сказал он. — Что же это мы, неужели пали духом? Кажется, так оно и есть.
Такие вот нехитрые разговоры были в то время в ходу.
— Да-да! На вас только посмотреть, и сразу это видно, — сказала Миранда.
Он был высокий, крепкий в плечах, узкий в талии и бедрах, застегнутый, затянутый, впряженный, влитый в пригнанную по фигуре тугую, как смирительная рубашка, форму, хотя сам материал был тонкий и мягкий. Обмундирование ему шил лучший портной, какого только удалось найти, признался он Миранде, когда она однажды сказала, что в новой форме вид у него прямо-таки сногсшибательный.
— Ее трудно на себя пригнать. Самое малое, что я могу сделать для моей возлюбленной родины, — это не ходить бездомным оборванцем, — сказал он Миранде.
Ему было двадцать четыре года, он служил младшим лейтенантом инженерных войск, сейчас гулял в отпуске, потому что его часть ожидала скорой отправки за океан.
— Приехал составить завещание, — пояснил он, — и запастись зубными щетками и бритвенными лезвиями. И ведь привалило же мне такое счастье — набрести на эту меблирашку, — сказал он ей. — Я будто знал, что вы здесь живете!
Прогуливаясь, шагая нога в ногу — его тяжелые начищенные добротные башмаки твердо ступали рядом с ее черными замшевыми туфлями на тонкой подошве, — они старались как можно дольше оттягивать конец их совместной прогулки и не прерывать своего непритязательного разговора; слова скользили взад и вперед по узеньким канавкам, проложенным в тонком, поверхностном слое мозга, произносишь их и слышишь, как они сейчас же начинают спокойно позванивать, не мешая игре и зыби лучистого сияния того простого и милого чуда, что вот двое по имени Адам и Миранда, оба двадцатичетырехлетние, они живы и ходят по земле в одно и то же время. «Вы как, Миранда, есть настроение потанцевать?» И: «Потанцевать я всегда в настроении, Адам». Но впереди было еще много всяких дел, и вечер того дня, который закончится танцами, придет еще не скоро.