Цытирик лежал, обнимая натруженные мыслью корни Гвадария, которым давно сделалось тесно прятаться в альдебаране, и повидимому не собирался вставать.
— Ну и что ты этим хочешь сказать? — после затянувшейся паузы проговорил Фигософ, который тоже был не чужд предрассудков и, если честно признаться, стеснялся своего происхождения и потому прятался от всех в лесу. Первых два его первооткрывателя мгновенно распрощались с жизнью — их заклевал Эрумий — третий, как на грех, оказался бессмертным, причем не по его, Гвадария, воле.
Цытирик наконец поднялся сначала на острые колени, а потом на тощие свои ходули и отряхнул с плаща альдебаран. Ему как-то все еще неловко было разговаривать с деревом, но дерево, как ни странно, держало себя с таким великолепным достоинством, что внезапно Цытирик ощутил непривычный душевный трепет и почти позабыл о цели своего прихода.
— О Гвадарий Фигософ, прошу минуточку Вашего драгоценного внимания! Я — скромный ваш верноподданный, по имени Цытирик, пришел к вам с нижайшей просьбой, — Цытирик низко поклонился ветвям и корням Гвадария, — ради нашего всеобщего альдебаранского блага уймите поскорее взбесившегося амера Раплета. Достаточно одного лишь Вашего намека Лабиринту — и Раплет замрет как вкопанный. Я прошу Вас пощадить Кеворку для нашей Истории — он ее любимый герой!
Гвадарий никогда ранее не видел Цытирика, но зато много о нем был наслышан — не было дня, чтобы Эрумий восторженно не прокаркивал ему что-нибудь новенькое, какую-нибудь заковыристую цитату из его трудов. Так что он заочно недолюбливал Цытирика за чрезмерное любопытство и постоянное вмешательство не в свои дела. Высокий титул бессмертного он присвоил ему не по своей воле, а по подсказке Хартинга, чтобы не казаться скупым и завистливым, но уже давно при одном только упоминании этого имени его раскачивало и трясло, как от штормового ветра. К тому же Эрумий успел ему шепнуть, что Цытирик, по последним сведеньям Лабиринта, замечен в тесном дружеском контакте с изменником Делу Грандиозного Познания разведчиком Кеворкой…
— Я не скажу этого слова. Никакой он уже не герой Истории, и произнесенное тобой предыдущее слово — я начисто отвергаю, — ответил Гвадарий с величавым спокойствием, однако внутри уже содрогаясь от раздражения. — Амер кругом прав. Раплет защищает чистоту наших идей, их величие и высшую справедливость. Мы поставили непроницаемый заслон чужеродным идеям и организмам, но они все-таки, как я понимаю, находят свои каналы и просачиваются на Альдебаран даже через нас же самих. Пусть погибнет наш лучший разведчик в борьбе с амером, пусть даже мы потеряем их обоих, но я и веткой не шевельну, чтобы остановить Раплета — хватит с меня сочувствия к Мулле. Никогда раньше я не опускался до этого. Больше я не запятнаю себя вмешательством и останусь навсегда на высоте своих идей… то есть ветвей. Пусть будет что будет!
И он гордо выпрямился, стал еще выше, и замер.
Как только Гвадарий Фигософ произнес этот свой приговор, внутри у него что-то жалобно запищало, заныло, да еще так надсадно, что он не знал, что и думать, как этот внутренний ужас унять: ничего подобного с ним отродясь не случалось. О чем и кого вообще он мог жалеть по уши деревянный?! И все-таки… он снова и снова пытался отогнать от себя жалостливые мысли, вдруг охватившие его, однако они с его чела не уходили, и надсадный писк внутри него продолжался.
— Помилуйте, какие вредные идеи привез Кеворка? — воскликнул Цытирик уже из духа противоречия. — Он хочет вернуть похищенных на их планету, только и всего. В конце концов, они еще дети. О, Гвадарий — разве детеныши могут причинить зло нам, таким могущественным?
— Они уже его причинили — неужели ты так ничего и не понял до сих пор?! — Гвадарий все-таки сорвался и его затрясло от гнева.
— Эрумий, слушай сюда! Вот оно — мое взвешенное философское решение. Сейчас же подготовь мой приказ об их уничтожении и немедленно передай этот приказ Светилам!
Цытирик бросился плашмя на корни могучего дерева, слово которого становилось законом в системе, и запричитал:
— Смилуйся, Гвадарий Фигософ, все твое высокомыслимое правление не знало деяний и злодеяний, совершавшихся по твоему прямому повелению. Все подобные безобразия происходили через замкнутый круг Светил и Лабиринта. Впервые ты вмешиваешься в события лично, История говорит… — Цытирик поднялся на ноги.
А что и кому История говорит, Цытрик объявить не успел.
— Пошел вон — он еще посмел давать мне указания! Эрумий!
И опять теперь уже с новой невыносимой силой и болью в нем забилось, заплакало это непонятное ему нечто, и в этот момент он, сам того не сознавая, как это случилось, вдруг со всей отчетливостью понял, что в нем стонет матрешка — его тайная, глубоко запрятанная в дупло любовь, которой он сам когда-то невольно поддался, сам себе разрешил ее… и вот она-то и привела его теперь на край гибели.
Это открытие так его потрясло, что Гвадарий на мгновение, на какой-то мелкий хартинг, явил Цытирику свой жалостливый лик.
Цытирик, увидав Гвадария лицом к лицу, полным жалости и внутренней скорби, забыл обо всем на свете, и долго стоял пораженный этим видением, этим ликом — что внезапно открылся ему, но и тут же бесследно исчез. Цытирик перестал дышать, он боялся расплескать это свое впечатление, которому в его жизни не было равных.
Эрумий каркнул, взвился в воздух, и не успел Цытирик оторвать взгляд от Гвадария, как на поляну явились карибы-охранники, известные своей свирепостью, подхватили его под руки — Цытирик был почти также легок, как те же самые листья Гвадария — и понесли его в электрическую альдебаранку — камеру смертников, где было невыносимо жарко и светло, там в какие-то считанные секунды из смертников делали электрические нагревательные шнуры для той же самой электроальдебаранки.
— Отставить…… отставить все… — шептал убитым шепотом Гвадарий, чувствуя себя раз и навсегда сломленным. — Это все не по мне… я просто сорвался с веток и вышел на поверхность листьев с поверхностным решением…
Однако же остановить события он был не в силах: Эрумий, оседлав на лету военного скворча, уже умчался с его приказом во Дворец Светил.
Зато хитроумный Цытирик, переполненный своими впечатлениеми, которые требовали, жаждали немедленного выхода, нашел способ подкупить карибов: пообещал им, — если они его послушаются, исполнят сейчас его волю, — он поделится с ними своим бессмертием: никто и не заметит, что он отрезал от своего бессмертия маленький кусочек для них, а для них этот кусочек станет целой вечностью, потому что вечность не убывает и не прибывает от какого-то довеска, и любой довесок вечности равен ей самой.
Великаны сразу согласились и мгновенно ощутили, как Цытирик прибавил им жизни, но не заметили, что из-за этого в них основательно поубавилось свирепости. Они сделались для Цытирика совсем ручными, и он без промедления отправил их на помощь Кеворке.
О себе же ему заботиться было нечего: он давно был на вечном довольствии у Хартингского Времени, и непредвиденное приключение с Гвадарием только скрасило его дурную бесконечность.
Он стоял в жаркой светлице — альдебаранке — и в руках у него трепыхался привычный рэнь. С отвагой первопроходца он записывал сегодняшние события на белой слепящей стене. Ему не надо было видеть, что он пишет — он уже давно жил внутренним зрением, которое делало из него провидца. Отослав на помощь Кеворке великанов-карибов, он вздохнул свободно, он сделал все что мог, и даже больше того — дальше начиналась та полоса чудес и преступлений, за которую он не отвечал.