Выбрать главу

Чурики трусливо отшатнулся от Кимы, его собственная жизнь еще висела на волоске над пропастью, король-отец мог в любую минуту исполнить свою прихотливую волю — чужие жизни и даже жизнь собственного сына ничего для него не значили.

Еще одна капля обожгла Чурики крыло, он скосил глаза и увидел в той капле себя — живого и гордого, трепетание крыл отразилось в ней, и он сам с головы до ног, такой невиданный красавец, весь полный жизни и полета. Радостный клекот отверз ему холодное узкое горло, и неожиданно для себя и для всех Чурики запел песню о жизни, о полете, как они прекрасны и незабываемы, потому что полет и есть сама жизнь.

Акри, казалось, не слышал ни Кимы, ни Чурики. Вытянув шею, он волооко следил за трубачом, который в нетерпении прыгал на вершине Талунсии. Его труба — раскрытый цветок травы серебрянки — сверкала прощальным холодом. Иногда трубач бросал трубу кверху, из нее вылетал золотистый сноп света, и тогда, глядя на трубача, Акри становилось нестерпимо жарко при мысли, что это все происходит с ним в последний раз: и эта труба, и город, и пыльная площадь, и толпы аридов, и старый-престарый король…

Однако же, мольба о помощи достигла не слуха, а чуткой его души… и эти горячие капли…

— Слушайте меня, слушайте меня все! — воскликнул Акри. — Я первым из всех вас прикоснулся глазами к нашей тайной Книге. Мне там открылась моя судьба, а с нею — ваша. Слушайте: отныне и навсегда Талунсия станет молчаливой, ибо только в глубоком молчании она сможет оплакать своих сыновей. Старый-престарый король уступит место новому. Принц станет новым королем, если спасет ее! — И Акри указал крылом на Киму. — Так говорит Книга Жизни…

Слова Акри подняли над городом настоящую бурю, пыльно-голубой смерч — это ариды резко взмыли в воздух и запищали, заверещали от ужаса. Чурики схватил Киму в когти и попытался взлететь с ней — королевский венец стоял у него перед глазами. Расторопная стража догнала его и вернула на площадь. Началась свалка.

Толпа набросилась на Акри — смятый и втоптанный в пыль, он прохрипел:

— Чурики, улетай — я прикрою твой отлет!

Трубач Куарку напряженно всматривался вниз и не мог ничего понять: множество синих и одна белая точка мелькали у него в глазах, злые-злые голоса раздирали ему уши. Труба дрожала и билась, плясала в его руках, как живая.

Снова взмыл в воздух Чурики со своей белой ношей, и снова его утопили в пыли. Снова над толпой, стараясь помочь ему, взвился Акри, и снова его прибили вниз. Последний раз самый быстрый гонец Талунсии уставил печальные глаза на медножелтую вершину горы и чуть слышно прошептал:

— Куарку, открой… так велит судьба…

Трубач, как во сне, поднес трубу к узким губам, и труба сама пропела открытие города.

Чурики взвился над городом в последний раз и пропал у всех из виду. Задавленный и растоптанный Акри скатился в пропасть под всеобщее улюлюканье.

Ошеломленный случившимся — город открылся помимо его воли — Куарку дал отбой, и грозная стража, бросившись в погоню за Чурики, ударилась со всего маху о невидимую городскую стену.

Стало тихо. Медленно и плавно садилась взбаламученная пыль веков.

Когда пыль совсем улеглась — осела она в этот раз не везде ровно — ариды вдруг увидели в некоторых местах обнаженую Книгу Жизни. Крик ужаса пронесся над площадью. Алун Алунан, как никогда, высоко подпрыгнул, взлетел, в полете дернулся и, бездыханный, камнем упал на собственное изображение, нарисованное на каменной плите, и слился с ним.

Город, охваченный тоской вечного молчания, замер. Поднялся сильный ветер, и он снова разметал всю пыль, теперь она улеглась по-новому, и кое-где обнажились новые рисунки, в них открывалось необозримое будущее, которое никому из жителей Талунсии уже не принадлежало.

Не было слышно ни звука. Только трубач Куарку — теперь единственный говорун — долго бормотал себе под нос, как бы в свое оправдание: «А что еще оставалось делать? Множество голубых и одна белая точка мелькали у меня перед глазами…».

В ПРЕДЧУВСТВИИ КАТАСТРОФЫ

Цытирик и Гут вернулись на круги своя и вновь осели на приемной станции Хартингского Времени.

Гут налаживал тесные контакты с новыми прикатчиками, сначала из созвездия Девы, а теперь из созвездия Льва, а Цытирик между делом вяло домучивал свои последние вандары. Все чаще и чаще к нему приходило ощущение завершенности витка жизни, про которую уже невозможно сказать ничего нового. Разве что начать все сначала…

Уже были детально описаны приключения землян, с достаточной привязкой к местности было расшифровано местоположение Гвадария Фигософа и многословно и сложно описан его величественный лик, был довольно убедительно описан сонный смех хинга Мулле, который, как выяснилось, научился спать лучше всех предыдущих хингов, и много еще чего было понаписано скользящим рэнем, продолжением усыхающей руки Цытирика.

Оставалось дело за малым — закончить в нескольких простых и доходчивых словах кеворкину историю. Но как только Цытирик выводил кеворкино имя, так рука у него поневоле начинала дрожать, рэнь из нее выпадал и куда-нибудь закатывался. Цытирик чувствовал полную свою беспомощность перед высоким барьером кеворкиной жизни. Однако, он не сдавался и снова пытался рассказывать о том, что его мучило.

Вандары в конце концов забили весь приборный отсек, где работал Цытирик, и приборам там стало тесно. И тогда они вытолкнули несколько вандаров наружу, на альдебаран, где за пару ночей эти вандары проросли и дали жизнь странным цветам небывалой формы и окраски — жгуче желтые и знойно красные звездочки с фиолетовыми усами. Гут, пораженный этим невиданным зрелищем, сорвал два таких цветка и теперь носил их у себя за ушами, и они не вяли.

Однажды Цытирик окончательно собрался с духом и написал:

«Кеворка был самым…», но от этих слов по его спине пробежал холодок, вызванный словом «был», и он закричал испуганно:

— Гут, куда ты запропастился? Принеси флеча!

Гут прибежал и принес флеча. Цытирик съел флеча, успокоился, устало откинулся на свою жесткую лежанку и запричитал:

— Никода мне не кончить эту Историю. Не дается мне она.

Гут встрепенулся и спросил:

— Какую историю Вы имеете ввиду, Великий?

Цытирик поднял на него глаза.

— Не притворяйся, ты прекрасно знаешь, что я говорю про Кеворку.

Гут с грустью уставился на подтаявшую фигурку — глаза его были полны бархатистой влагой.

— Что молчишь? — сказал Цытирик и жалобно попросил: — Ну поговори немножко со мной, ну пожалуйста.

Гут приблизился к лежанке и укрыл Цытирика платком.

— С вами трудно говорить, Великий. Как что не по вам — вы сразу сердитесь, слова не даете вставить, а я давно мечтаю о беседе. Ведь когда разговариваешь с другими — умнее тебя — как будто летишь и не падаешь, а под тобой легкая голубизна и светло кругом, и пальцев касается ветер… Становится хорошо и ничего больше не надо, потому что все уходит и остается только чистое изображение, ты о нем думаешь-думаешь, и тебе начинает казаться, что оно было.

— Что было?

— Не знаю.

Цытирик недовольно поморщился.

— Ты становишься болтливым, Гут. Поверь мне — это тебе не идет. Лучше прислушайся, не кажется ли тебе, что где-то что-то скребется? Уменя такое чувство, что это во мне скребется Время…

Дверь приборного отсека вдруг резко распахнулась, и оттуда выкатился футуметр — прибор, предсказывающий будущее. Его гладкое дискообразное тело неравномерно светилось изнутри и гудело, все светящиеся стрелки зашкаливали.

Футуметр обогнул ноги Гута, замер у лежанки Цытирика и проскрежетал: «Катастрофа!»

И сразу все пространство заговорило, заполнилось щемящими звуками, тоскливыми завываниями, стонами, казалось, ожил воздух — многоголосое эхо заголосило на все лады — «Ката-стро-фа!»

— Гут, — сказал Цытирик, — я пойду. Назревают большие события, и, стало быть, мне надо двигаться навстречу им. Впервые я не буду плестись за Историей, а пойду навстречу, влезу в самую ее гущу. Поставь футуметр на место, не то раздавишь.