Нак Пакуа набросил на вздыбленное пламя свой плащ, огонь погас, и Нак отфутболил упавшего докладчика в сторону. Раплет в последний раз закричал «Долой биобрутию!», загремел, как старое дырявое ведро, и закатился куда-то в кусты.
Эта сцена произвела тягостное впечатление на авезудов, но тут из толпы выскочил на поляну новоявленный амер Карп.
— Мой предшественник Раплет был абсолютно прав, когда восстал против биобрутии. Долой ее! Авезуды, поднимите высоко изменника биобрута Кеворку. Пусть все его видят. Мы уверены, что ни один технобрут никогда не поднимется до уровня этого биобрута. Я не оговорился. Биобруты поклоняются высоте, а мы — Наку Пакуа. Разве он высок? Он — низок, но именно в этом его величие. Его величеству Наку Пакуа — слава! Его высочеству Фигософу — наши соболезнования! Изменнику Кеворке — смерть!
Сильные руки Карпа подняли Кеворку, раскачали и пустили, как стрелу, к подножию Гвадария.
Кеворка ударился головой о ствол дерева, голова его вспыхнула яркой звездой — белым карликом, и последняя высокая нота его жизни прозвенела в пространстве Олфея. Кончаясь, он вспомнил Землю и отлетел к ней.
Неожиданный и страшный удар по стволу пробудил Гвадария из последнего забытья.
— По праву Гвадария я правил Альдебараном, — просипел он, собрав остатки своих когда-то могучих сил. — Никто не поручал мне этого… все случилось само собой, потому что корни мои — корни всего живого в нем. И неживого тоже. Они уходят во всех вас… Несчастные, вы думаете — погубили меня? Вы погубили себя. Я — это вы… в любом из вас живет, жила… моя частичка, частица меня…
Нак Пакуа закричал:
— Не слушайте это бревно, я теперь у вас — Самый-Самый!
Карп покоробился от зависти, тени знаменитых ученых зашевелились, пришли в движение, внезапно проявились их настоящие лица — добрые и живые, однако это длилось одно лишь мгновение, и когда оно кончилось, все на Альдебаране перестало существовать.
Фигософ зашатался, его корни, пропитанные смертельным ядом, совсем истончились, ослабели, и он с треском повалился на поляну, придавив собой все.
Испарились авезуды все до единого. Не проснулся хинг Мулле, смеявшийся во сне до полной одури. Не допел свою песню пастух Кинда. Не успел вернуться к своему хозяину Эрумий. Гут канул в вечность. От Нака Пакуа остались одни магнитные стрелки и чудовищные рога музыкальных грифов… Мертвый альдебаран лежал под ними…
Чурики с Кимой летели на большой высоте, и только поэтому Фигософ при падении не задел их ветвями и не увлек за собой в страшную бездну, в черную дыру. Долго и безуспешно искали они хинга Мулле. Они никого не нашли, и только жуткий сонный смех Мулле, разбросанный здесь и там, изредка долетал до них и заставлял их вздрагивать.
Кима выучила язык крылатого и пыталась его приручить, но Чурики не давался, он был постоянно раздражен и цеплялся к каждому ее слову. Что бы она ему ни предложила, ни сказала — все вызывало в нем бурю неприязни и буйный протест: настолько они были чужими и чуждыми друг другу.
— Ничего не понимаю, не — по-ни-ма-ю ни-че-го, — с отвращением повторял Чурики, — был Альдебаран — и нету Альдебарана! Совершенно не узнаю знакомых мест — куда все и вся подевались?
Кима не слушала Чурики и твердила свое:
— Где же наши? Они должны быть где-то поблизости — я чувствую это, а чувство это еще не разу меня не обмануло… Аленькааа! Наташааа! Витяяя!
— Они давно забыли тебя, кому ты нужна — сама посуди, — дразнил ее Чурики. Ему очень нравилось доводить ее до слез. Пока до слез не доведет — не успокоится. — Я тоже связался с тобой только из-за королевства, если бы не это, я бы давно тебя бросил!
— Ты не смеешь так говорить…… Я им нужна. Мы всегда были вместе… — все твердила и твердила, как заведенная, Кима, а потом начинала рыдать.
Чурики понимал ее слова, но не — их смысл. За время полета они притерпелись друг к другу и выработали свой язык общения, который их не обязывал ни к чему.
Чуждые друг другу, они летали долго — Кима и Чурики — они летали всю жизнь и нигде не могли найти пристанища. Холодный и вздыбленный Альдебаран не давал им посадки. А под конец их стремительно втянуло в пространственную дыру, в бывшее дупло бывшего Гвадария Фигософа, и это пустое пространство приговорило их к вечным скитаниям в пустоте, потому что не было у них жизненного указателя, матрешка давно улетела.
Вездесущий Цытирик кое как выбрался на небольшой островок, оставшийся от когда-то цветущего и могущественного Альдебарана, и отряхнулся. Бесплотный, он не чувствовал ни холода, ни удушья. Тележка с вандарами, к счастью, не пострадала, он выкатил тележку на островок и остановился. «Это было… было… было…» — повторял он, в который раз не зная, куда девать свою печаль и бесконечность.
Все старое живое и неживое умерло, а все новое затаилось на том крохотном островке и ждало благоприятного момента, чтобы подобраться к жизни и начать с самого простого. На долгие-долгие хартинги все пространство Олфея превратилось в молчаливую пустыню, а время там съежилось и шло тихо-медленно, не позволяя себе игры случая или прошлых заумных своих скачков.
Цытирик упал на вандары — слепки славной альдебаранской Истории — и расплакался, как маленький.
ИЩИ АНГЕЛА В НЕБЕ
Каждый год наступает весна, и не разу не было такого, чтобы весна забыла про нас и не пришла. В этом году рано сошел снег и обнажил черную промерзлую землю. Грустно смотреть на землю, на которой не видно зелени, так не видно, что кажется — никогда не быть ей зеленой… кажется… Но каждый год все-таки свершается чудо, к которому невозможно привыкнуть, хотя оно совершается всегда.
Над нашим городом висит хмурое небо, солнце почти не выходит из-за туч, но мы ждем тепла — так хочется тепла.
Первой чувствует в воздухе тепло Сусанна.
«Запах весны помню еще с детства, с самого издаля,» — бурчит она себе под нос и потихоньку начинает собираться в дальнюю дорогу.
Ее дальняя дорога всем известна — сто шагов. Она медленно будет идти эти сто своих раз и навсегда отмеренных шагов, и весь дом начнет невольно прислушиваться к стуку ее суковатой палки. Раз Сусанна после зимы навострилась гулять, значит — к теплу. Такая примета.
— Завалялась нынче зимой на диване, засохла совсем, — говорит она первому встречному. — Погуляю денек-другой и воскресну для новой жизни.
Она долго спускается с лестницы и наконец выходит во двор. Ветер швыряет ей в лицо тяжелые и холодные брызги совсем не весенней капели. Сусанна делает первый затяжной вздох и захлебывается весной.
— Это я, братец дождь, — говорит она с трудом отдышавшись, подставляя сморщенную ладошку дождю. — Ну здравствуй-здравствуй!
Скупое солнце продирается сквозь дебри туч.
— Я жду тебя, мое солнушко, жду, — шепчет Сусанна. — Выходи — наш с тобой выход.
С причитаниями и шутками-прибаутками она садится на скамейку, повернувшись лицом в ту сторону, откуда только что выглядывало солнце, которое снова прячется за тучу, и вот оно опять выглядывает, и снова прячется — прямо какая-то игра света и тени.
— Господи, спасибо тебе… хорошо-то как…
— Ой, никак тебе нехорошо — аж глазки, смотрю, совсем закатила? — какая-то бабка поспешно подъехала к скамейке, толкая перед собой детскую коляску. — Сердце, аль воздуху маловато? Да-да, не тот нынече воздух, просто смох один, сплошное задушение.
— Зачем нехорошо — хорошо. Вот сижу и радуюсь всему… — откликнулась Сусанна и посмотрела на бабку глазами, в которых жило и плескалось неутоленное любопытство к жизни. — Ой, что-то я тебя, голуба, не припомню. А ведь я тут все про всех знаю. Недавно домработничаешь?
— Недавно, — отрезала «голуба», — сегодня первый день. И не домработница, а бери выше — нянька. Понимай разницу.
— У кого ж ты нянькаешь? — удивилась Сусанна и стала перебирать в уме имена. — Не иначе как у профессора каково, раз гордая такая.