То были дни большого внутреннего напряжения. И это было время, когда я стал чувствовать поддержку Свыше. Откуда-то бралась энергия, опустошенный напряжением, я вдруг находил себя вновь полным сил. Религиозность, к которой я пришел позже, основана в известной степени на моем духовном опыте тех дней. Аня говорила мне, что испытала нечто схожее.
Пришло 16 апреля — день нашей шестой демонстрации и день акции в Берне «Салют Гулько». Мы решили отметить этот день пресс-конференцией. Я обзвонил знакомых журналистов, и все они обещали приехать к нам. Я назначил время — час дня, чтобы в 2.15 мы могли выехать на очередную демонстрацию.
В назначенное время журналистов не было. Ко мне пришло ясное осознание — сегодня американцы бомбили Ливию, все журналисты заняты этой новостью и из корпунктов не выходят. Я включил радио, и диктор подтвердил — да, сегодня американцы действительно бомбили Ливию. Удивленные таким практически не очень полезным прозрением, мы поехали на демонстрацию.
В дни международных кризисов, под шумок, КГБ чувствовал себя свободней для проведения резких акций. Так, во время кризиса, после оккупации Афганистана, КГБ сослал в Горький академика Сахарова. В такие дни могли выслать неудобного иностранца. Поэтому западные дипломаты и журналисты в периоды кризисов старались не покидать своих нор и не выходить в город.
Конечно, в этот день была выше вероятность посадки и для нас. Поэтому, когда в положенное время — через три часа после задержания — нас отпустили из участка, я испытал облегчение. Было ясно, что если даже такой день они не используют для ареста, мы на шаг ближе к победе.
Мы вернулись домой, но к восьми часам вечера должны были ехать на Центральный телеграф для общения с Берном. Своего телефона, как я писал, у нас не было.
Когда подошло время отправляться на Телеграф, я почувствовал, что у меня нет сил пошевелиться. Я решил, что «Салют Гулько» пройдет и без меня. Тем более что наверняка с Берном нас не соединят.
На Телеграфе побывал Володя Пименов. Как шахматный мастер и отказник, он тоже был приглашен участвовать в мероприятии. Прождав час, никакого соединения с Берном он не дождался.
Весна в тот год стояла очень теплая, и 21 апреля полил дождь. Когда мы добрались до Гоголя, мы обнаружили, что в округе нет ни души — только мы и человек шесть гэбэшников.
В тот день эти ребята применили новую тактику. Они прыгали вокруг нас и не давали нам вытащить из сумки наш плакат. Один из них сунул мне красную книжицу, тут же убрал ее и сообщил, что он сотрудник милиции Соколов. Врал, не был он ни сотрудником милиции, ни, конечно, Соколовым. Хоть мне это было безразлично. В общем, в тот день нам не дали развернуть плакат и сорвали демонстрацию.
Нужно было искать новый ход, и мы нашли его. В тот вечер Аня хорошо поработала и нашила на темно-синие майки большие белые буквы с нашим обычным текстом: «Отпустите нас в Израиль».
На следующий день, прибыв к памятнику, мы скинули наши пальто и расправили груди. Такую демонстрацию было не остановить, и такой плакат не порвать. И пока милиционеры организовывались, чтобы затолкать нас в машину и увезти, проходило известное время. Хоть и не большое.
Интересна была реакция москвичей на наши демонстрации, хоть понять, какая реакция спонтанна, а какая нет, было не всегда просто. Как-то пьяный мужик, сидя на лавочке, выкрикивал в наш адрес: «Убить их надо! Расстрелять их надо!» А потом, когда милиционеры, не проявляя рвения, толпились вокруг нас, не решаясь нас волочить, этот мужик подошел к ним и стал руководить нашим задержанием.
— Почему этот пьяный командует вами? — не без ехидства спросил я капитана милиции, старшего среди милиционеров.
— Все нормально, — успокоил меня капитан.
Бывали и другие реакции. Старый и по виду больной мужчина сказал мне: «Я приветствую вас. Мне помирать здесь», — он широким жестом показал в сторону арбатских переулков. — Но вас я приветствую», — он опять использовал это не очень подходящее слово. А я подумал почему-то, что этот человек знает, наверное, об Архипелаге ГУЛАГ не по книжке Солженицына.