Даниэля «Говорит Москва», перепечатанная на папиросной бумаге и читанная мной уже по возвращении в Москву. Наступали времена самиздата, когда иные читали больше литературы, напечатанной на пишущей машинке, чем отпечатанной в типографии. Странную картину представляли в ту пору книжные магазины в СССР: полки ломились от книг, для чтения непригодных.
Я немного улучшил ситуацию с книгами на родине, потихоньку ввезя в Советский Союз купленного в Стокгольме «Доктора Живаго», отпечатанного на тончайшей бумаге и изданного в мягком переплете.
Со времени той первой поездки за границу мои выезды позволяли несколько улучшить круг чтения для меня и моих друзей.
Как-то осенью 1976 года команда спортобщества «Буревестник» возвращалась с матча кубка европейских чемпионов из маленького шведского городка Лунда, и мы провели пару часов в Копенгагене. В большом книжном магазине в центре города я спросил продавщицу: где в округе можно купить книги на русском языке? Датская старушка, рассматривавшая что-то рядом, обернулась ко мне и ехидно посоветовала: в России. Это была смешная шутка. В книжных магазинах в России в ту пору можно было купить только идеологическую дребедень.
В студенческие годы я не раз пересекал государственную границу СССР, отправляясь с командой Московского университета на шахматные матчи в страны советского блока. Работники КГБ благополучно пропускали меня в обе стороны. Конечно, драматичным было не само пересечение границы, а утверждение характеристики: «политически грамотен, морально устойчив». В МГУ, где я сначала учился, а потом работал, этот процесс проходил обычно без проблем. Кроме одного случая.
В 1972 году я уже закончил учебу на факультете психологии и работал на факультете биологии. Шахматная команда МГУ, в те годы довольно сильная, должна была ехать на матчи в ГДР. Я принес характеристику на подпись секретарю парторганизации отделения (коммунисты биофака были поделены зачем-то на два отделения) научному сотруднику кафедры биохимии Юрченко.
Подпись секретаря парторганизации была необходима для выезда за границу даже для не члена партии.
Юрченко этот имел несчастие приходиться сыном от первого брака Николаю Бухарину и хорошо знал, что может приключиться неожиданно с человеком, если тот недостаточно боится. Скажем, если я попрошу политического убежища в ГДР, ему не поздоровится. Поэтому Юрченко боялся достаточно. Вместо того чтобы подписать бумажку, сын Любимца Партии соврал мне: «Приходите завтра к семи, и я подпишу».
Назавтра в семь меня отвели в какую-то приемную и неожиданно ввели в большой зал, в котором битком сидели коммунисты и решали свои коммунистические дела. Шло собрание.
— Младший научный сотрудник кафедры высшей нервной деятельности Борис Гулько собирается ехать с шахматной командой в Германскую Демократическую Республику и просит утвердить его характеристику, — объявил Юрченко. — Есть ли к нему вопросы?
— Когда вы последний раз были на комсомольском собрании? — немедленно выскочила какая-то коммунистическая старуха.
Я был возмущен коварством Юрченко. И играть в их идиотские идеологические игры желания не имел. Но, с другой стороны, спрашивает пожилой человек. Я вежливо ответил ей:
— Число и месяц я не помню, но помню, что был четверг.
Мне немедленно предложили выйти, а потом Юрченко честно пожаловался мне: «Я не знаю, подписывать ли Вам характеристику».
Я посоветовал ему позвонить в партком университета и спросить одного из секретарей парткома Шабанова, что делать. Я бил наверняка. Шабанов с химического факультета был шахматистом, покровительствовал шахматам и знал, что сильная команда МГУ без первого номера сразу станет слабой. В ГДР я поехал.
К тому времени в моем досье в КГБ значилось наверняка не только знакомство с инструкцией для выезжающих. Для становления моего мировоззрения, как и для многих интеллигентов в СССР, определяющим стал 1968 год. Для меня, вероятно, больше чем для других, так как я оказался свидетелем событий — оккупации Чехословакии летом того года советскими войсками.
Спорткомитет Москвы направил меня тогда на турнир в Хавиржов, небольшой городок около Остравы, одного из главных индустриальных центров Чехословакии. Получение характеристики в МГУ было чистой мукой. Я таскался каждый день на 9-й этаж, отведенный под партком. Меня отфутболивали. В Чехословакии происходило нечто неведомое мне, и студентов, как я узнал позже, решено было туда не пускать.
Когда я совсем отчаялся получить характеристику, состоялась «историческая» Братиславская встреча первых секретарей компартий Брежнева и Дубчека. «Дружба на вечные времена», «нет разногласий», «братские народы…» — Дубчек должен был скорее поверить гадюке подколодной, чем Брежневу…
Мне позвонил помощник секретаря парткома МГУ Михаила Михайловича Маслова. Полковник Маслов был до того начальником военной кафедры гуманитарных факультетов, а выйдя на пенсию, пересел в кабинет секретаря парткома. Я замечал, что профессионалы в своих областях, даже оказавшись в партийных креслах, могли оставаться более-менее нормальными людьми, профессиональные же партийцы…
Маслов подписал мне характеристику, и с 15 по 25 августа 1968 года я пробыл в Чехословакии.
В Хавиржове, кроме нашего международного, игралось еще два побочных турнира. И все чехи, включая словаков, хотели побеседовать со мной как с представителем «братского русского народа». Напомню, что именно Чехословакия была когда-то родиной панславянских идей.
Я был поражен. Оказывается, можно любить свою страну. К ее лидерам относиться не как к пугалам огородным, а как к носителям идей. «Пойми, — объяснял мне профсоюзный деятель крупного остравского завода, — мы не против социализма. Но мы хотим социализм с человеческим лицом».
На социализм мне было, строго говоря, плевать. Шахматы — игра капиталистическая. Победитель получает очко, а проигравший только ноль. Никакой уравниловки.
Но с человеческим лицом! Не с брежневским, не с хрущевским, а с человеческим! «Неужели такое возможно и в СССР?» — думал я. Может быть, если бы советский Дубчек — Горбачев — пришел к власти в 1968 году, история развилась бы иначе. Нравственная составляющая общества — диссидентство — еще не было раздавлено, замучено по психушкам, тюрьмам, выпихнуто в эмиграцию. Когда через 18 лет свобода пришла в Россию, человеческого лица для общества так и не нашлось…
История двинулась, увы, в ином направлении. 21 августа я проснулся от гула самолетов. Советская армия оккупировала Чехословакию. По радио и по телевидению передавали заявление правительства. А потом живьем репортаж о захвате редакций радио и телевидения советскими войсками.
Я испытывал жгучий стыд за свою страну. «Где у вас набирают в партизаны?» — с ужасом от своего намерения спросил я. «У нас нет партизан», — успокоили меня чехи.
Пришлось возвращаться домой. Двое польских шахматистов довезли меня на своей машине до польского города Катовице, и оттуда я поехал поездом на Варшаву.
— Что у вас происходит? — спросил я свою польскую соседку по купе.
— Выгоняют евреев, — объяснила она. — Увольняют с работы и объявили, что только в течение трех месяцев будут выпускать за границу. Вот все и уезжают.
Неспокойным был 68-й год. О польском решении еврейского вопроса я вспоминал в долгие семь лет отказа. Что для Польши — кошмар, для Советского Союза было бы мечтой.
Уезжал я в Чехословакию скептиком: с одной стороны, какое никакое, а научное мировоззрение, с другой — олицетворяющие это мировоззрение вожди — косноязычные невежи. Вернулся же домой антисоветчиком. Прав был по-своему Сталин — опустил «железный занавес», и никто не замечает, что живет в тюрьме.
Интерес к чешским событиям был значительным. Как-то после лекции на нашем факультете психологии дверь в аудиторию плотно закрыли, и я рассказал всему курсу о своих чехословацких впечатлениях. Мы знали, что в каждой группе на гуманитарных факультетах МГУ должно было быть по стукачу. Так что несколько отчетов легло в мою папку в КГБ.
Вскоре на Красной площади состоялась демонстрация группы Павла Литвинова. Семь человек протестовали против оккупации Чехословакии. Люди заплатили годами свободы, пытаясь спасти честь своей страны.