В завершение беседы мой собеседник, решив, что после визита Баха мне дали недостаточно времени для размышлений, сказал, что если я передумаю, я могу всегда позвонить в КГБ ему лично. Я только должен сказать, что хочу говорить с полковником Абрамовым.
Это имя я встретил через несколько лет в книге Владимира Буковского «И возвращается ветер». Полковник Абрамов, а это очень высокий чин для КГБ, руководил разгоном демонстрации на Пушкинской площади и арестами диссидентов и самого Буковского. Так что со мной почему-то беседовал человек из отдела борьбы с диссидентами, а не из еврейского отдела, занимавшегося желающими уехать в Израиль.
После нашей подачи документов состоялось еще несколько бесед с разным начальством. Беседа с Батуринским, тогда еще начальником отдела шахмат, носила формальный характер. Умный мужик, он понимал, что я «ход назад» не возьму. Занятнее были беседы с председателем федерации шахмат Москвы профессором чего-то политического Федором Константиновым. По слухам, профессор писал речи самому идеологу партии Суслову. Константинов беседовал с нами по отдельности.
Аня, как мы договорились, все валила на меня — мол, муж хочет уезжать. «А вы разведитесь», — предложил Константинов. Эта идея — развести нас — осталась в каких-то гэбэшных досье, и через несколько лет попытка была предпринята. Я позже вернусь к этому.
Первоначально отношение ко мне и к Ане у спортивно-партийно-гебистского начальства было различным. Ко мне — не только как к подавшему на эмиграцию, то есть как к изменнику, но еще и как к еврею и к диссиденту. Аня, имеющая еврейку маму и русского отца, была записана в паспорте русской, как дети многих начальников, женатых на еврейках, да и самого Андропова, имевшего еврейку маму. Так что Аня числилась у них, видимо, попавшей в лапы к сионистам-евреям.
Беседа со мной носила более концептуальный характер:
— Как же вы планируете переехать в государство, враждебное СССР? — стыдил меня профессор.
— Идеологических проблем для себя я не вижу, — возражал я. — Если я захочу в Израиле заняться политикой, что вряд ли, и захочу вступить в Коммунистическую партию, что еще менее вероятно, к моим услугам в Израиле будут аж две коммунистические партии. В странах же, дружественных Советскому Союзу, в Египте и в Сирии, коммунистические партии запрещены, а коммунисты гниют по тюрьмам.
— Тут нужно смотреть диалектически, куда движутся страны, — возразил мне Константинов. — Египет и Сирия движутся в сторону прогресса.
Я почувствовал, что спичрайтера Суслова мне не побить, и закончил беседу. Он владел непобедимым идеологическим оружием советского руководства — маразмом как методом политического мышления.
В те же дни нас пригласил к себе Ботвинник. Как я уже писал, Аня была его любимой ученицей. Великий шахматист принял нас в своем кабинете. Я знал из опыта, что единственной формой общения, которой владел Ботвинник, был монолог. Впрочем, я и пришел послушать Ботвинника, а не уговаривать его уезжать.
— Советские люди — лучшие в мире, и с этим, я надеюсь, вы спорить не станете, — начал Ботвинник и строго посмотрел на нас. — А потому, если вы согласитесь остаться, я готов пойти в ЦК КПСС и добиться, чтобы к вам, — Ботвинник обратился ко мне, — относились так же, как к Романишину, — дался же им всем Романишин, — ибо, если так рассуждать, — Ботвинник не объяснил как, — то я еще в 1926 году должен был остаться в Швеции.
Дома я проверил по книге — в 1926 году, в возрасте 14 лет, Ботвинник выезжал с командой металлистов в Швецию и, видимо, всю жизнь возвращался к мысли, правильно ли он сделал, что вернулся в Ленинград. Проникнутый осознанием собственного величия, Ботвинник считал свою жизнь образцовой, и если он не избежал жизни среди «лучших в мире людей», то и мы не должны. Патриарх, как часто называли Ботвинника шахматисты, продолжал:
— Я знаю, что у вас есть сын. — Идейный коммунист Ботвинник подразумевал, что и мы знаем, что расти евреем в России — не лучшая участь, и дал полушутливый совет, который, конечно же, заготовил заранее: — Запишите его на фамилию матери. Я и сам бы так поступил, да у моей мамы была фамилия Рабинович.
Далее Ботвинник стал объяснять, что, живя в Советском Союзе, все возникающие проблемы решить можно. Правда, его объяснения звучали не как уговоры остаться, а наоборот, как подтверждение, что, конечно же, нужно уезжать, бежать, спасаться. Ботвинник рассказывал, что написал книгу о своей жизни. Цензура вырезала половину. Десять лет Ботвинник бился, и книга вышла в виде близком к задуманному. Это притом, что Ботвинник был идейным коммунистом и членом партии, и сам прекрасно знал, о чем писать нельзя.
Ботвинник создал с сотрудниками компьютерную шахматную программу. В СССР подходящего компьютера, чтобы опробовать ее, не было. В Америке выделили грант в миллион долларов, чтобы Ботвинник смог приехать и протестировать свои идеи на американском компьютере. Советские власти его не пустили. «Но я буду добиваться поездки и добьюсь, если раньше не помру», — реалистично оценил свои перспективы патриарх.
Философия Ботвинника при создании шахматных программ отличалась от той, на которой основывались его американские коллеги. Жаль, что не удалось проверить гениальность Ботвинника и в этой области.
Вскоре появилась жена Ботвинника Гаянэ — Ботвинник называл ее Ганна, — и сообщила, что на кухне нас ждут пироги и чай. Конец визита прошел в светской беседе.
Месяца через два после нашей подачи заявления произошло еще одно событие, потрясшее советский шахматный мир. Команда спортобщества «Буревестник» отправлялась в западногерманский город Золинген на матч кубка Европы с местным клубом. Одессит Лева Альбурт — летел он на матч, как и все советские участники, из Москвы, — провел вечер перед вылетом со мной. Мы долго гуляли и обсуждали жизнь, или, как сказал бы одессит, «беседовали за жизнь». Одна тирада Альбурта запомнилась мне дословно: «В Одессе я живу хорошо, — говорил Лева. — Я легко зарабатываю столько денег, сколько мне нужно. С девушками у меня тоже все в порядке. Шахматных турниров мне хватает. Но мне стыдно жить в этой стране».
После прогулки мы пришли ко мне домой, и моя мама стала кормить нас ужином.
— Вы, конечно, согласны, что евреям в этой стране жизни нет, — начала мама, остро переживавшая наш предполагаемый отъезд.
— Почему же только евреям, — возразил Лева, — здесь никому жизни нет.
Через день, ранним вечером, я занимался тем, чем занимались в такой вечерний час многие советские интеллигенты — я крутил ручку настройки радио, пытаясь поймать сквозь вой глушилок какую-нибудь западную станцию. Вдруг я услышал чистый голос, сообщение «Немецкой волны», что советский гроссмейстер Лев Альбурт попросил политического убежища в полицейском управлении города Кёльна. Тут же глушилка накрыла голос диктора.
Вскоре раздался телефонный звонок. Тренер команды «Буревестник», уже упоминавшийся Борис Постовс-кий, встревоженным голосом спросил меня, не слышал ли я каких-либо новостей. Как «невыездной», Борис находился не с командой в Германии, а с остатками команды, то есть с женами шахматистов, в подмосковном доме отдыха, где команда готовилась к поездке. Еще один тренер команды, Борис Персиц, тоже оставшийся в доме отдыха, ловил, как и я, радионовости. Но его приемник глушилка накрыла раньше чем мой, и он не понял, кто из членов команды попросил политического убежища. Жены шахматистов, услышав неясную новость, все как одна пустились в плач. Трудно было придумать себе участь хуже, чем жена невозвращенца. У всех перед глазами был пример семьи Корчного. Сын Виктора Корчного Игорь сидел в те годы в тюрьме. Я вернул спокойствие женам коллег — Альбурт был не женат.
Позже, обдумывая путь из СССР Альбурта и свой, я должен признать, что правильным был его путь. Следовать правилам в отношениях с организациями, находящимися над законом — коммунистической партией и КГБ, — было глупо. Конечно, убежать от них с семьей было довольно сложно, но возможно. И я, и Аня, за границу выезжали. Но после подачи документов строить планы побега стало уже поздно.
В эти два месяца после подачи нами документов решился вопрос, отпускать ли нас. Кто решал — Спорткомитет, КГБ или партия, я не знаю до сего дня. Да эти организации, как чудовищный сиамский близнец, имели сросшиеся части своих уродливых тел. Как была решена наша судьба, мы, естественно, тогда тоже не знали. Подавшие заявление на выезд в Израиль ждали ответа в ту пору обычно до девяти месяцев.