Но Крючков и установил границы этому беспрецедентному сотрудничеству разведывательных служб в мирное время, которое он сам же предложил: «Разведка — это игра без правил. Есть некоторые особенности, которые, к сожалению, не дают нам возможности заключить соглашение о том, как и по каким правилам мы должны проводить разведывательные операции друг против друга. Но я думаю, что даже в нашем деле мы всегда должны соблюдать нормы приличия.» Одним из последствий такого ограниченного сотрудничества, предложенного Крючковым, был некоторый спад в традиционной демонизации западных разведслужб. Еще в последние годы брежневского правления, обвиняя ЦРУ, советская пресса обычно рисовала «омерзительный оскал монстра, пожирающего деньги ничего не подозревающих налогоплательщиков, чудовища, попирающего все нормы морали и оскорбляющего достоинство целого народа». Но эта неосталинистская шпиономания нашла и своих противников. Самыми яркими радикальными критиками Крючкова в ПГУ во время семидесятых годов были эксперт по Великобритании Михаил Любимов, уволенный в 1980 году, и эксперт по Соединенным Штатам Олег Калугин, который был самым молодым генералом ПГУ. В 1980 году его отправили в Ленинград, с глаз долой.
Хотя Любимов и поровну возлагает вину на разведслужбы Востока и Запада, с особой язвительностью он высмеивает самомнение КГБ: «Даже малейший успех выковывается в бронзе. Секретные службы похожи на зверюшек и птиц из сказки Льюиса Кэрролла, которые бегают по кругу и на вопрос, кто победитель, хором отвечают: „Мы!“ Как и его коллеги на Западе, КГБ нагнетал шпиономанию, „подрывал конструктивные дипломатические усилия“ и „сыграл свою роль в ухудшении международного положения“. Любимов полагает, что спутниковая разведка оказала „стабилизирующий эффект“, снизив вероятность внезапного нападения обеих сторон. Но в 1989 году он стал первым бывшим резидентом КГБ, который призвал в советской печати к сокращению ПГУ и всего огромного внутреннего аппарата КГБ. В 1990 году Любимов опубликовал „Легенду о легенде“ — фарс о дорогостоящей тайной войне между КГБ и ЦРУ. „Московские новости“ предположили, что из его книги получится „хороший мюзикл“.
Олег Калугин начал публичную критику КГБ после его увольнения с должности заместителя начальника ленинградского КГБ в 1987 году вслед за его попытками начать расследование нескольких случаев взяточничества с политическим подтекстом. В 1988 году он предпринял едва прикрытую атаку на паранойю, царившую в ПГУ во время 14-летнего пребывания там Крючкова: «Всего лишь несколько лет назад с высоких трибун нас заставляли поверить, что корни наших безобразий таились не в пороках системы, а во враждебном окружении, в усилении давления на социализм сил империализма, в том, что антиобщественная деятельность отдельных лиц и государственные преступления, которые они совершали, были последствиями враждебной пропаганды и провокаций ЦРУ.» Вот за подобные высказывания в 1980 году Крючков и уволил Калугина из ПГУ. Хоть и критикуя американские тайные операции, Калугин нападал и на традиционную демонизацию ЦРУ со стороны КГБ. Будучи начальником линии ПР в Вашингтоне в конце шестидесятых и начале семидесятых годов, Калугин сильно задумался над разведданными о том, что ЦРУ придерживалось гораздо более реалистичных взглядов на исход вьетнамской войны, чем Пентагон: «У меня было много встреч с сотрудниками ЦРУ, хотя они мне и не говорили, что работают там. Они были утонченными, образованными собеседниками и избегали крайностей в своих суждениях. Хоть меня и не вводили в заблуждение их дружеские улыбки, я полагал, что они все же не были обременены классовой ненавистью ко всему советскому.» Калугин воздает хвалу директору ЦРУ Уильяму Уэбстеру как человеку, «который не боится осложнить отношения с Белым домом, когда чувствует, что защищает правое дело». Очевидно, к Крючкову он относится с меньшей теплотой. В 1990 году Калугин назвал реформы Крючкова косметическими. «Рука или тень КГБ присутствуют абсолютно во всех сферах жизни. Все разговоры о новом образе КГБ не больше чем камуфляж.»
Как и остальной мир, КГБ не сумел предвидеть скорость и сроки распада коммунистического блока в Восточной Европе, который начался в 1989 году. Но, возможно, он первый почувствовал, что советский блок, созданный в конце Второй мировой войны, был обречен. В начале и середине восьмидесятых годов в Центре чувствовались отчаяние и фатализм в отношении будущего Восточной Европы, которые лишь усугубились к концу десятилетия. К началу эпохи Горбачева Гордиевский слушал непрекращающиеся жалобы о ненадежности коммунистических режимов и замечания вроде «лучше бы нам начать политику советской крепости, и пошли они все!» Хотя вряд ли такое говорилось серьезно, но подобные высказывания были соломинками на ветру перемен, задувшем в 1989 году и позволявшем странам Восточной Европы «усилить курс».
Однако уже ко времени, когда в марте 1985 года Горбачев сменил Черненко на посту Генерального секретаря, три восточноевропейские страны по разным причинам давали Центру серьезный повод для беспокойства. Первой была Польша. ПГУ было потрясено быстрым ростом «Солидарности» в 1980—1981 годах. Хотя сноровка, с которой Ярузельский, польская армия и СБ осуществили военный переворот и задавили «Солидарность» в декабре 1981 года, вызвала в Центре восхищение, КГБ лучше, чем большинство западных наблюдателей, понимал, что передышка была временной.
Главным источником беспокойства Центра был быстро растущий авторитет в Польше папы Римского, который затмил польское правительство. Прошли те времена, когда любой советский лидер мог повторить презрительный вопрос Сталина в конце Второй мировой войны: «А сколько у папы дивизий?» Оглядываясь назад, многие польские эксперты в Центре относили начало польского кризиса к избранию в октябре 1978 года папой Римским польского кардинала Кароля Войтылы, который позже получил имя Иоанна Павла II. Когда семь месяцев спустя папа Римский приехал в Польшу, почти четверть всего населения страны пришла на встречу с ним, а остальные следили за триумфальным девятидневным турне по телевидению. К концу своего визита папа Римский отправился в свой родной город Краков, где, как он говорил, «мне дорог каждый камень». Многие тогда рыдали на улицах. Тогда же и проявился контраст между политическим банкротством режима и моральным авторитетом церкви.