По-хозяйски усевшись в кресло, он без обычных принятых здесь церемоний спросил, знает ли советский посол что-нибудь о Сэймоне…
Разумеется, этой фамилии он не слыхал, общаясь лишь с узким кругом высокопоставленных чиновников министерства иностранных дел, и потому сразу понял, что речь идет о разведке. Сославшись на слабую память, вынуждающую свериться с картотекой протокольной службы, посол вышел в соседнюю комнату, плотно прикрыл дверь и позвонил по внутреннему телефону резиденту КГБ, прося у него совета.
«Послу было отвечено, что Слон нам якобы неизвестен», — холодея от ужаса, читал я в телеграмме, спешно отправленной в Москву в те минуты, когда посол, недоуменно разводя руками, прощался с президентом телекомпании. Так КГБ воспользовался крошечным преимуществом во времени, успев отстучать свою телеграмму раньше той, которую посол, может быть, отправит в ЦК, представив действия КГБ совсем по-другому.
Москва, известная во всем мире своей медлительностью, на сей раз ответила на телеграмму резидентуры с невероятной быстротою. Она прямо-таки полыхала гневом.
Оказывается, пока я путешествовал с Сэймоном по ресторанам, руководство разведки успело составить пространный, на несколько десятков страниц, перспективный план работы с ним и утвердило его У Крючкова. Росчерк его пера вверху на первой странице придавал плану статус внутриведомственного закона, и нарушать его нельзя было никому, Даже самому X. Никакое иное развитие событий, кроме предусмотренного планом, не допускалось, именуясь на языке КГБ «непредсказуемыми действиями».
Большинство разведывательных начальников в Москве, визировавших этот план, сами никогда шпионажем не занимались, а пришли в КГБ из ЦК, обкомов и горкомов по так называемому партийному набору. Всем опытом своей жизни в СССР они были приучены к тому, что утвержденный руководством план — нечто незыблемое, святое, и не допускали даже мысли о том, что задействованные в нем Сэймон и X. могут поступить как-то иначе, не посоветовавшись с Москвой. А уж то, что они осмелились проверять деятельность разведки через своих людей, да еще бесцеремонно вовлекая в это советского посла, повергло генералов разведки в грозное негодование.
«То, что Слон и его покровитель совершили непредсказуемые действия, является серьезной недоработкой резидентуры, которая не сумела разъяснить им необходимость тщательного соблюдения оперативной дисциплины, — читал я, не веря своим глазам. — Кроме того, — отмечалось далее в телеграмме, — мы не видим дальнейших перспектив разработки Слона. Идея создания конспиративной прямой связи между руководством обеих стран представляется нам преждевременной».
Тем самым Москва давала понять, что у нее не было каких-то новых идей, которыми Брежнев мог бы конфиденциально поделиться через меня с X., и передавать в Токио ему было нечего.
С волнением вглядывался я в заключительный абзац телеграммы, где могло быть сказано что-нибудь оскорбительное и в мой адрес.
Например, о Станиславе Левченко, корреспонденте «Нового времени» и сотруднике политической разведки, однажды написали, что он слишком часто водит японцев по ресторанам, где и сам не забывает угощаться за государственный счет. Этот странный выпад начальников был для Левченко вдвойне болезненным потому, что на деле он заслуживал награды за вербовку полицейского обозревателя одной из газет. Друг этого журналиста, работавший в контрразведке, передавал нам через него материалы слежки за советским посольством, в которых деятельность резидентуры КГБ представала как на ладони. О как не совпадала она с теми высокопарными отчетами, которые посылала сама резидентура в Москву!
Кажется, после этого Левченко окончательно решил бежать в США, что и сделал, сообщив потом об оскорбительном письме из Москвы всему миру со страниц журнала «Ридерз дайджест»…
Обо мне же в сегодняшней телеграмме не было сказано ни единого слова! Значит, я и дальше буду работать здесь, в токийской резидентуре, наслаждаясь жизнью в Японии и добывая отличное пропитание обожаемой мной семье. Господи, дай мне сил!..