Вдумавшись в происходящее, уже тогда можно было понять, что Империю готовят к страшной бойне. Но задним умом сильны мы все.
Мое «му» никогда не было особенно сильным. Ум не желал умолкать – и видел в практике коанов удобный бюрократический протокол, за которым целые поколения настоятелей и бонз могли без труда спрятать свою тупость.
Секта Дзен, отрицая ритуалы, сводит к ритуалу вообще все; но ритуал этот засекречен и ученики гадают о том, как бы им не сесть в лужу. А старшие монахи и мастера, знающие секретный протокол, тем временем выпивают, спят и изображают мудрость. Когда понимаешь это, становится смешно.
Сводить коаны к ритуалу, конечно, неверно – в них был когда-то смысл, и глубокий. Но за века их лезвие затупилось. Где сегодня взять монаха, подходившего к Джошу со своей заботой о природе Будды? Фальшь здесь в том, что тебя заставляют отвечать на вопрос, который перед тобой не стоит, и просветление от такого метода будет в худшем случае декоративным, а в самом лучшем – еле слышным эхом чужих озарений.
«Не опираться на слова и писания…»
Эх-эх, шептала европейская часть моего ума, вот насмешили. Ведь и коан про «му» – это из области слов и писаний. Откуда же еще? Секта Дзен не опирается на слова Будды, это факт – но очень ценит черные сопли собственных бонз, размазанные по бумаге.
Слова и писания занимают в секте Дзен такое же место, как половые сношения в викторианской Англии: все тщательно делают вид, что подобного не существует, но хорошо знают, вокруг чего вертится на самом деле жизнь. Мой вольнолюбивый скепсис, однако, проявлялся не в том, что я подвергал сомнению постулаты Учения, а в том, что я презирал условности, которые следовало – хотя бы внешне – соблюдать монаху и священнику. Лицемерие казалось мне отвратительным.
Я не делал особых усилий, чтобы скрывать обычные для молодого человека наклонности и импульсы, и в результате одной некрасивой, но не слишком серьезной истории, получившей огласку, распрощался и с монашеской робой, и с семейной привилегией.
В семье мне этого не простили. Оправдываться я не стал.
Сейчас это кажется странным, но я почти не ощутил горя от разрыва с близкими. Да что там, я почти не заметил случившегося. В то время воздух был пропитан электричеством; мир стоял на пороге величайших перемен, и страна Ямато готовилась сказать человечеству свое грозное непререкаемое «му».
Монастырская жизнь, что бы про нее ни говорили, закалила меня. Я привык вставать в предутренней темноте, мыться ледяной водой и довольствоваться простой и грубой пищей. Эти навыки вряд ли пригодились бы мне, стань я действительно настоятелем храма – но в армии они кстати.
По случаю своего вступления в ряды императорской армии я написал стихотворение, подводящее итог моим душевным метаниям:
Так я оказался младшим офицером в Бирме. Сразу получить чин помогло знание английского и немецкого. Меня планировали использовать для допросов пленных англичан и коммуникаций с германским союзником.
Поэтому на передовую я не попал.
* * *
Я уже говорил, что считал себя европейцем в душе – но мысль о надвигающейся битве с англичанами, владыками морей и хозяевами мира, наполняла меня одновременно восторгом и страхом.
Европейской стороной своего ума я понимал эту раздвоенность вполне: эдипусу-компурексу, или, говоря проще, мазакон. Аффект, связанный с фигурами отца и матери.
Как учит пророк психоанализа Фрейд, человек испытывает к отцу противоречивые чувства, смесь почтения с подсознательным желанием убить старика и занять его место (я сам не читал Фрейда, но часто наталкивался на пересказ этих идей в популярных журналах).
Я вспомнил об этом, когда впервые увидел в бирманских джунглях мертвого англичанина.
Меня поразил цвет его кожи – темный, почти коричневый. Он был еще молод, но лицо его выглядело морщинистым и старым, как бы задубевшим под ветром и солнцем. Он походил на мумию, колдовством поднятую из праха и отправленную воевать.
Его форма была выцветшей и старой, а голову покрывала белая тряпка, которую я сперва принял за марлевую повязку. Но это оказался тюрбан – он, видимо, хотел защитить себя от солнца. На его рукаве была странная нашивка со злобно выгнувшей спину черной кошкой. Все в его облике выдавало такую обездоленность и нищету, такое личное ничтожество, что меня передернуло от отвращения и сострадания.