Но после встречи с Призраком он сочтет себя вынужденным играть и наденет маску шутовского безумия. Гамлет играет не свойственную ему и не любимую им роль и потому то и дело освежает в памяти максимы Макиавелли, как школьник, который твердит ненавистный ему предмет: «Да буду я жесток», «Язык и дух пусть будут лицемерны»[689], «Из жалости я должен быть жесток»[690]. Гамлет знает, что должен овладеть лисьей натурой, ее хитростью. Но это противоречит его собственной природе, а потому попытка безуспешна. Вершины возможного для него макиавеллизма Гамлет достигнет в финале разговора с матерью, когда речь зайдет о его отъезде в Англию:
Но вот в его «безумном» разговоре с предателями-однокашниками мелькает мысль, которая далее получит глубочайшую разработку: «Король есть вещь... невещественная»[692]. В «безумном» разговоре с Клавдием Гамлет разовьет эту тему: жирный король и тощий нищий — «это только разве смены, два блюда, но к одному столу»[693] червей. А потом вновь к ней вернется в сцене на кладбище:
Может быть, это башка какого-нибудь политика <...>; человека, который готов был провести самого Господа Бога, — разве нет? <...> Быть может, это государь мой Такой-то <...> — разве нет? <...> А теперь это — государыня моя Гниль <...>; вот замечательное превращение, если бы только мы обладали способностью его видеть[694].
В предпоследней сцене, вознося «хвалу внезапности»[695], Гамлет выскажет свое неверие в плодотворность человеческого «умысла», а следующим его шагом станет отказ от «умышленного зла»[696].
Эволюция шекспировского принца прямо противоположна, контрастна движению мысли Иеронимо в его ключевом монологе (акт III, сц. 13, 1—44), когда, начав с библейского «Vindicta mihi» («Мне отмщение»), он приходил к оправданию личной мести, способ осуществления которой подавался Кидом уже в чисто «макиавеллистском» обличье:
Таким образом, ожидаемое сходство между Гамлетом и Иеронимо в качестве «мстителей поневоле» и вынужденных макиавеллистов оборачивается у Шекспира явным противопоставлением.
Гамлет, несомненно, «читал» Макиавелли, он хорошо знает, как надо действовать, чтобы преуспеть в достижении практического результата. Но он понимает, что, избирая этот способ действия, человек приносит в жертву свою бессмертную душу. Он отвергает макиавеллизм вместе с умышленным злом. Шекспировский Гамлет разрушает, таким образом, не только амплуа мстителя (оковы[697] «невольника мести»), но и амплуа макиавеллиста. Оказывается, и из этой роли тоже можно выйти.
Шекспировский «Гамлет» обнаруживает множество контрастных параллелей к «Испанской трагедии».
Вот Гамлет, как некогда Иеронимо, выходит на сцену с книгой в руках[698]. Вот он ставит свой спектакль, в котором не проливает ничьей крови. А вот и финал, в котором нет мести.
Книга Гамлета... Герой Кида в аналогичной мизансцене (см. III, сц. 13), произнося свой ключевой монолог, «читал» кровавую драму Сенеки, а его создатель стремился напомнить о ситуации Ореста (цитируя из «Агамемнона») и «исправить» «Эдипа»: сыновья не должны убивать своих отцов, отцы должны мстить за убийство сыновей.
Какую книгу читает Гамлет? Едва ли в ответе на этот вопрос заключается вся тайна смысла шекспировской трагедии, но ее часть — определенно. Гамлет, читающий Монтеня или речь «О достоинстве человека», — это Гамлет, несомненно близкий нашему веку и, возможно, понятный наиболее образованной части аудитории Шекспира, но и столь же определенно далекий от большинства его зрителей. А ведь не стоит забывать, что «Гамлет», наряду с «Титом Андроником», стал одной из самых популярных пьес Шекспира уже в его время (трижды издавался до выхода в первом фолио). К тому же вряд ли Гамлет-скептик (да и скептик ли он?) адресует свои возражения и упреки тем взглядам, которые разделяет. Скорее напротив: он адресует их тем идеям, с которыми не согласен.
691
Там же. Акт III, сц. 4, 208—212.
697
Не эта ли аналогия («долга мести» с рабством, несвободой) подсказала Шекспиру образ «колодника», с которым сравнивает себя Гамлет (см.: